Капля росы - Владимир Солоухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На дне буерака не ржавая сквозь осоку течет водичка, но по чистому, обильно усыпанному камнями дну струится чистая холодная вода, которую так сладко пить, когда в жару объешься спелой земляникой, созревшей тут же поблизости. Неудобно нагибаться и перевешиваться вниз головой в узкое, глубоко прорытое руслице, поэтому срежешь длинный пустотелый стебель травы и через метровую трубочку эту жадно втягиваешь холодящую гортань влагу. Скорее всего, она не пахнет ничем особенным, но поскольку пьешь и в это время дышишь лесным воздухом, вдыхаешь в себя все запахи леса, то и кажется, будто вода тоже пахнет и немного малиной, и немного мятой, и папоротниками, и всякой лесной чертовщиной.
Возле самой воды, в густых зарослях, вдруг увидишь подвешенное к стеблям гнездо крапивницы или выдолбленное в трухлявом осиновом пне гнездо мухоловки-пеструшки. Вход в гнездо не более пятикопеечной монеты. Какова же должна быть сама пичужка, насколько же малы ее чисто голубенькие яички и каковы же выводятся из них птенцы! Но не часто обнаружишь искусно свитое, искусно спрятанное в буйной зелени гнездо, хотя их должно быть очень много вокруг: весь буерак сверху донизу наполнен щебетанием, пересвистом, перещелкиванием и перепархиванием птиц.
По осени у подножия елей вырастают крепкие светло-шоколадные грибы. На грибах явственно видны бороздчатые следы острых беличьих зубок. Прыгая с дерева на дерево, собирает белка и орехи с полными твердыми ядрами.
Для меня буерак был как некий заповедный уголок природы, куда почти никто не ходит и где все растет, развивается и отмирает естественной, безнасильственной смертью.
В этом-то буераке, откуда и пешком едва-едва выкарабкаешься, а не то чтобы выехать на лошади, груженной булыжником, и надумали собирать камни.
Как некий (самозваный, конечно) властелин буерака, по крайней мере как его единственный более или менее постоянный обитатель, с некоторым злорадством наблюдал я, как прямоугольные, похожие на могилы кучи камней зарастали кустарником, папоротником, малиной и цветами и все приобрело первоначальный, дикий вид.
А между тем злорадствовать было не над чем: дорога не подвигалась с места, и сам я едва не погиб на ней из-за того, что она не подвигалась.
Однажды в зимний день Борис Грубов, Валентина Пенькова и я пробирались из Владимира домой на День Конституции. Было нам тогда по пятнадцати лет. До Ставрова (тридцать километров) нас подвез на лошади мой отец. В чайной посидели погрелись, попили чаю, а отец – водки, и довольно много, так, что мы его потом едва-едва завалили в розвальни.
Погода показалась нам хорошей, езда в санях тихой и скучной, и мы решили потихоньку идти вперед, предоставив лошади плестись сзади. Главная причина, почему мы покинули подводу, состояла в том, что лошадь перепала за долгий путь и совершенно отказывалась везти нас четверых. Она останавливалась через каждые сто шагов, и невозможно было ни увещеваниями, ни кнутом стронуть ее с места.
И предыдущий участок пути от Владимира до Ставрова мы наполовину прошли пешком, возле саней, иначе впоследствии не обессилели бы так быстро.
Отец не мог управлять лошадью и все норовил заснуть. Мы то и дело оглядывались: как там у него дела? Но лошадь плелась себе и плелась по дороге. Один раз она, правда, свернула в сугроб, и нам пришлось возвращаться довольно далеко, чтобы вывести ее «на стезю».
Между тем стало быстро темнеть, и внезапно испортилась погода. Посыпался обильный снег с ветром. Нельзя было разобрать, какой снег переносится с места на место: низовой, поднятый ветром, или тот, что падает сверху. Все перемешалось с темнотой, ноги наши стали вязнуть, лошадь потерялась из виду.
Мы знали, что поступаем не совсем ладно, оставляя выпившего человека одного в метели, тем более что, кажется, лошадь опять своротила в сугроб. Но знали мы и то, что лошадь по такой дороге всех четверых не вывезет вовсе. Кроме того, пройдя по забродному пути, мы почувствовали усталость и большую слабость во всем теле. В одну минуту нас облило потом, не тем, который неизбежно появляется во время тяжелой работы и ходьбы, а тем, что приходит вместе со слабостью и является результатом ее. В народе такой пот называют испариной.
Дорога теперь определялась только так, что, ступив на нее, мы увязали по колено, а ступив мимо нее, проваливались гораздо глубже. К счастью, у Бориса была палка, и, втыкая ее в снег впереди себя, мы могли нащупывать твердый путь. Сначала мы делали переходы, отсчитывая сто шагов, после чего останавливались и стояли на дороге лицом к лицу, держась друг за дружку. Вскоре сто шагов сделались слишком большим расстоянием, чтобы можно было пройти его без отдыха, и мы стали останавливаться через каждые пятьдесят. Валентина, как пьяная или как во сне, все старалась сесть прямо на снег, а мы не позволяли ей этого, почувствовав, что хотя и сами мальчишки, но что моральная ответственность за жизнь девушки полностью лежит на нас.
– Не трогайте меня, оставьте, не мешайте! – твердила Валентина. – Я вас догоню. Посижу пять минуточек и догоню. Оставьте меня, не трогайте, не мешайте!
Теперь мы не позволяли ей идти сзади, но всегда в середине. Один из нас на переменках шел, или, вернее, брел, впереди. Сначала мы торопились дойти до дому, чтобы послать людей на свежей лошади за отцом, которого, наверно, теперь заносит снегом в санях. Потом все мысли ушли от нас, кроме двух: надо во что бы то ни стало переставлять ноги и ни в коем случае нельзя садиться.
Уж не через пятьдесят, а через пятнадцать шагов останавливались мы и отдыхали стоя, дыша в лицо друг другу, маленькие посреди черных разбушевавшихся снегов и по сравнению с теми равнинами, на которых они разбушевались. Валентина начала плакать тихими, беззвучными слезами и еще горячее, как бы в бреду, умоляла нас дать ей отдохнуть, уйти от нее, оставить ее в покое, не мешать ей. Наконец мы сказали:
– Ладно, садись на три минуты, а мы постоим.
Как только Валентина опустилась на снег, так (никогда не забыть мне этого) блаженное выражение разлилось по ее лицу, глаза закрылись, голова покачнулась, и вся она обмякла, крепко-крепко уснула. Подхватив под руки, мы стали тормошить девушку, будить ее, трясти и кое-как дотряслись до сознания. Она открыла глаза, ни слова не говоря встала и потихонечку, как заведенная, побрела вперед.
Сколько я ни вспоминаю, не могу вспомнить, как мы в первый раз увидели, что пришли в Шуново. Хватило все-таки силенок, не стучась в первую попавшуюся избу, добрести до тети Маши Буряковой, состоящей с нами в родстве. Обрывками, сквозь полусон вспоминаю перепуганное лицо тети Маши, ее хлопоты, огромное алюминиевое блюдо, полное грибного горячего душистого супа, такого крепкого, что бульон был коричневый, словно кофе. Тотчас после супа мы забрались на печку, улеглись рядком и моментально уснули.
Спали мы крепко, бесчувственно, но не очень долго, должно быть, часа два, потому что, когда, проснувшись, я посмотрел на ходики, они показывали десять часов вечера. Я проснулся от внутреннего толчка, и таким внутренним толчком была мысль об отце. Разбудив друзей, я сказал, что надо идти домой, потому что время еще не позднее, вьюга затихла и три километра мы пройдем без труда, что мы просрочили много времени, что давно нужно спасать отца, а то он замерзнет до смерти.
Действительно, три километра от Шунова до Олепина мы прошли без приключений. Когда я отворил дверь в избу, навстречу мне метнулась бледная, перепуганная мать, а с печи раздался спокойный, как и всю жизнь, голос отца:
– Я говорил, что найдутся. Где вы столько времени пропадали?
– Мы-то ладно, ты как оказался дома раньше нас?
– А что? Чай, не первый раз. В это время бросай вожжи, не мешай лошади, она довезет сама.
– Но ведь лошадь остановилась, свернула в сугроб!
– Ну-к и что? Постояла, отдохнула и опять пошла. Дело привычное.
Итак, дорога к нам от Ставрова, вернее, отсутствие дороги отрезало нас от «Большой земли». Зимой – снега, весной и осенью – грязь, в летние дожди – тоже грязь, и такая же непролазная, как весной или осенью… Автомобили, как я говорил, появлялись в наших местах только случайные, было их мало, но они были первыми вестниками, и по ним, случайным и редким, можно было представить, к чему придет дело через десяток лет. Но тут началась война.
В войну я служил в армии. По рассказам знаю, что Олепино испытало в эти годы, кроме обыкновенных, два совсем оригинальных и совсем противоположных друг другу вида связи с внешним миром.
Во-первых, из городов потянулись в деревню люди с салазками. Бредя пешком и волоча за собой салазки, эти люди пробирались от деревни до деревни, от села до села, забираясь иногда глубоко в суровые просторы Владимирского ополья. На салазках они везли одежонку, городские платья, городские туфли, платки, пальтишки, кожаные регланы, часы, хромовые сапоги, брошки – у кого что было накоплено в более благополучные годы, да, может быть, и не накоплено, а просто имелось как первая необходимость, чтобы сменять все это на десяток картофелин, на стакан зерна, на каравай хлеба, на фунт (кому невероятно повезет) сливочного или русского масла.