Вельская пастораль Рассказы - Игорь Савельев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот здесь, когда он заблудился окончательно, Эдика огрел как пыльным мешком страх. Как говорят, чистая биохимия, тогда внезапным приступам дикого ужаса и удивляться нечего. Эдуард вдруг вспомнил, что парк стоит на месте старого солдатского кладбища и мать рассказывала: когда все это строили, ДК “Юбилейный” в особенности, кости валялись по всему проспекту, хрустели под колесами транспорта, и люди в автобусах молча слушали это, и бабки крестились…
Хруст костей под колесами стоял в ушах, превращался в грохот, рвал перепонки; невменяемый Эдик бился в мокрых ноябрьских кустах, не зная, куда бежать, и казалось ему, что и друзей на старом месте больше нет (поменьше надо было “Крик” смотреть) и торчат эти ужасные штыки из мрамора, как покореженные вилы в руках бога.
Друзья, конечно, нашли Эдика, он был вымазан в грязи, как свин, а едва отболев похмельем, переключился на воспаление легких. Так устал и замерз. Тогда замерз, а сейчас перегрелся, как никогда в жизни, и уже плохо соображал: где он? что он? И зачем эта бесконечность рельсов?
После всего они с Анной еще окунулись (а то песок так липнет к влажному), полотенец не было – кое-как натянули упирающуюся одежду, поднялись на насыпь… Компании и след простыл. Ну и ладно. Все равно. Нервы Эдика выгорели, и в груди стоял болезненный покой.
Они медленно шли, Анна – как на крыльях – говорила без умолку, Эдик вылавливал фразы только изредка. Что-то про Гостиный двор, который в
Уфе должны открыть осенью. Что он обещает стать центром тусовки. Что они вместе будут там бывать. Ну да. Осенью. Вместе. Горькая усмешка…
А вокруг стояла странная картина: из молодого леса торчали редкие могучие стволы, каменно-серые за давностью своей смерти, эти невесть когда засохшие дубы-колдуны стояли тут и там, делая всю местность похожей на пещеру, в которой из пола растут сталактиты… Или сталагмиты? Если бы еще помнить сейчас.
Анна, похоже, выдохлась говорить в пустоту и даже немножко обиделась:
– Доставай тогда плеер, послушаем. Тебе один наушник, мне второй…
Ну вот и все.
– Погоди, давай хоть поезд пропустим. Иначе музыку-то все равно не услышим, а?
Навстречу, правда, ехал товарняк, свистел, чтоб убирались.
Да, только так. Другой возможности не будет.
Они отошли с рельсов, и Эдик просветлел от внезапной догадки: ну конечно же! Это только электровозы гудят, а тепловозы свистят. Так их можно различать, допустим, издали или ночью. Удивительно, но этот пустяк так занимал его.
– Эдик, давай хоть подальше отойдем? Как-то близко слишком…
– Так как раз хорошо.
Эдуард сощурился и крепче – удобнее – взял Анну под локоть.
А солнце жгло, светило так, что шпалы пахли до одурения, юное, десяти лет озеро с песочком и камышиками усиленно испарялось в прожорливые небеса, а на гладком граните памятного знака (тут же, неподалеку), на котором Вовчик “жарил” вторую девицу, и яичницу можно было жарить – запросто.
Только смерти не говори
I…Что меня даже выбросило из постели, прежде чем что-то сообразил.
На середине комнаты, темной, холодной, кое-как разлепив глаза, понял, что ночь, что телефон надрывается, что надо бы хоть свет включить. Ослепило. В фантастической липкой яркости, сощурившись тут же, я все же успел выхватить стрелки часов на стене: полпятого.
Полпятого!
Телефон звонил, звонил, звонил.
– Алло, кто это!
– Привет, слушай… извини… помнишь, ты говорил, у тебя из знакомых кто-то в ФСБ работает?
Соображаю судорожно, во-первых, непонятно, кто это вообще. Ошиблись?
– вот уроды!
– Да Женька это, Женька.
Вот никогда бы не узнал! – но что за странный фальцет, обдолбался он, что ли.
– Какое ФСБ, о чем ты вообще! Ты знаешь, который сейчас…
– Ну ты же говорил, одноклассник какой-то, кажется… – нетерпеливо очень.
Ах. Одноклассница, да. Бумажки в канцелярии перебирает, но господи, что за шпионские игры в пять утра, что он там себе в голову вбил.
– Да что случилось-то?
– Катька умерла, – он что-то затараторил дальше, но… В ту секунду на меня обрушивалось известие, потихоньку-потихоньку, замедленно – и понеслось, ну как вагонетка на американских горках. Потом-то я думал об этом, и страшнее всего было, как он сказал, без тени… трагедии?
– его жена!!! – а только раздражение, деловито так, мол, разжевываю, время теряем…
Не сразу, но выдохнул.
– Что… Как это…
– Разбилась. Врезалась в “КАМАЗ” на чесноковском повороте. Ну, не знаю, говорят, скорость превысила. “КАМАЗ”, ты понимаешь, он на обочине стоял, ну а она…
– Господи. Господи.
– Слушай, очень мало времени. Ты можешь сейчас позвонить этому человеку из ФСБ? – он задыхался, голос срывался от возбуждения.
– Зачем… Что – ФСБ?
– Ты понимаешь… Когда это случилось… Она еще живая лежала, какое-то время, ты понимашь? И у нее… Какая-то сволочь… – дыхание у него перехватывало, он пробовал продолжить дважды, и голос сделался – вкрадчивым? – белым от ярости, – какая-то сволочь с нее ценности сняла, ну кольца там, сотовый, с нее, может быть, еще живой. – Отдышался. – Могли, конечно, и в морге… Но я с ними разговаривал, нормальные мужики, клянутся, что не они. Может, и
“скорая”. Надо, вот, эту бригаду найти, тоже подъехать-поговорить…
Но я вот прямо сердцем чувствую, что это там… на дороге… выродок какой-то…
– Какая теперь разница.
– Мне большая разница. Я этого подонка найду. Я вот тебе обещаю. И я ему оторву яйца. Вот на полном серьезе. Я это сделаю. Я обещаю.
Мы замолчали. Я еще никак не мог поверить в этот дикий свет, электрический, в этот ночной звонок, продолжавший сон, чуже-Женькин голос, и осознание все еще неслось “американскими горками”, перехватывая дух, заполняло меня не сразу, как не сразу топит город.
– Ну так что там ФСБ? Мне их помощь нужна. Они, если захотят, если по знакомству, они любой сотовый вычислить могут. У ментов такой аппаратуры нет. Да и не почешутся, эти менты… Ну?
– Если она там все еще работает… Но я позвоню, конечно.
– Давай! А я тебе через десять минут…
Чудом опередил брошенную было трубку.
– Стой! Сейчас же ночь еще. Не поднимать же человека в такое время, да и что она может сейчас сделать. Давай так. В восемь ровно я ей звоню и договариваюсь, всеми силами. Обещаю.
– Ну давай так. В восемь пятнадцать перезваниваю тебе. Все.
Гудки, – как страшно-истерично-деловито, – а я остался в болезненном свете – болезненной тишине, посреди мертвого города.
Она не то чтобы была его женой, нет, глупое слово, но года полтора уж жили вместе, снимали квартиру. Вроде у нее нелады с родителями.
Катерина не любит рассказывать.
Электрический свет, хоть глаза и привыкли, нестерпим в принципе, но подумать даже нельзя, чтобы потушить и лечь как ни в чем… Я, как загипнотизированный, таращусь в чернейшее сплошнейшее окно, как будто там возникнет лицо. А где-то Жека тоже смотрит в такое окно, оставшись один…
И вдруг – прихлопнуло, оглушило… какая ж я свинья, господи, это в голове не укладывается. В эту страшную ночь я не сказал другу ни одного человеческого слова. Бе, ме, зачем фээсбэ. Бездушная скотина.
Как будто он всерьез из-за этих чертовых побрякушек звонил.
Скорей! Такси… Обнять… Найти… А черт его знает, откуда он вообще звонил, торопился так, не из дома… Мало ли где он сейчас может шататься. Но я ринулся к аппарату.
Мобильник его не отвечал, домашний тоже, я обзвонил еще несколько вариантов, исключая лишь его несчастных милейших родителей. И только после хорошо поставленного, женщиной-роботом старательно сказанного
“телефон временно недоступен или находится вне зоны действия сети” меня прошиб пот. Куда я позвонил. Я Катьке позвонил. На ту самую трубу.
Перед рассветом самый темный час, и ночь давила и давила на меня своими окнами, казалось, выдавит глаза.
IIКак страшно: человек, веселясь и, может, попивая водочку с друзьями, каждый год, как день рожденья, проживает и неведомый пока День своей будущей смерти.
Как страшно: в самые обычные дни, когда человек, может, и голову от насущных не поднимает, в нем срабатывают таймеры: жить тебе осталось пять лет… ровно два года… Это я залез в прошлогодний ежедневник, еле разыскал, и как чувствовал: да, год назад в день Катерининой смерти мы коллективно ездили на пикник на Дему, были шашлыки, светлый лес с ладонями кленов, был речкин проблеск, с ней, с Катей, разговор…
Из-за чего едва не опоздал на вынос.
Когда забежал во двор, это был пруд цветов и народу – почему-то всегда, когда молодые и красивые; прощание уже кончилось, и кто-то бился у гроба. О “неофициальности” Женьки здесь напомнили, он стоял поодаль, как неродной, взгляд внутрь себя, напряженный, как у сумасшедшего, – что-то просчитывал, нет и подобия расслабленно-обалдевшего горя с мокрым ртом.