Good night, Джези - Януш Гловацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Большие приемы на Манхэттене, грубо говоря, делятся на highly protected parties, то есть элитарные, и обыкновенные, куда валом валит нью-йоркская мелюзга. Это — авторы плохо продающихся романов, второразрядные журналисты, которые даже если и получили когда-то Пулитцеровскую премию, то этому сто лет в обед, критики, на чье мнение всем плевать, художники из Европы, которым здесь не удалось пробиться, начинающие трансвеститы, безденежные продюсеры и модели, теряющие популярность или пока еще не востребованные. Последние вносят свои имена в списки, вывешенные у входа, — цветным фломастером и огромными буквами, в надежде, что их заметит нужный человек. Приемы такие чаще всего устраиваются в лофтах, то есть в превращенных в мастерские бывших фабричных цехах, которых полным-полно на нижнем Манхэттене, особенно между Хьюстон-стрит и Кэнел-стрит, потому что за Кэнел-стрит уже начинается Чайна-таун.
Иногда в толпе мелькнут светские хроникеры — мелькнут и исчезнут, удостоверившись, что тут не на кого тратить время. На Манхэттене, как известно, на двенадцать женщин приходится один мужчина, поэтому и на таких приемах преобладают женщины, часто еще красивые, но уже озлобленные, страдающие от горького нью-йоркского одиночества. Некоторые работают в издательствах или в рекламном бизнесе и, если бы постарались, могли бы даже чем-то помочь кому-нибудь из молодых неудачников. Но никто им особо не верит, да и сами они уже во всем разуверились и мрачно надираются. На следующий день идут на йогу, а потом в церковь, где обмениваются с себе подобными приветствием мира[11].
На этих приемах не наешься, вечная толчея, изрядно спиртного и наркотиков и обязательно шумное веселье, приправленное печалью и настороженностью: как бы не пропустить свой шанс (которого, скорее всего, нет) — по собственной глупости или из-за того, что в разговоре ляпнешь лишнего либо не с тем, с кем надо, переспишь. Я знаю, о чем говорю, потому что ошивался на таких приемах добрых пару-тройку лет.
A highly protected party — совсем другое дело. У входа полицейские в мундирах, внутри охранники в штатском, блюда изысканные, напитки дорогие, все уже достигли всего, что только можно, или, во всяком случае, очень многого.
Собравшиеся не нуждаются в снотворном, не волнуются по пустякам, их страсти под контролем адвокатов, так что женщины не боятся разводов, а мужчины знают, что их женам невыгодно заводить серьезные романы. Даже старики здоровы, загорелы и молоды, иногда только на диво быстро устают, поднимаясь по лестнице, или ударяются в воспоминания о давно минувших временах; об их психическом здоровье пекутся самые дорогие психиатры, и самоубийством они кончают лишь после предварительного обсуждения.
Однажды я попал на такой суперэлитарный прием — меня пригласил женатый на польке знаменитый американский журналист, только-только награжденный Пулитцеровской премией. Прием устраивало французское посольство в великолепном особняке на Пятой авеню близ Семьдесят девятой улицы. Дресс-код обязывал явиться в белом, но, поскольку дело происходило летом, с костюмом проблем не возникло, а вот белых туфель у меня, к сожалению, не было; впрочем, ежу понятно, что я и не подумал таковые покупать на один раз в угоду нескольким буржуям. Это неэтично и неэкологично. Короче, я надел черные туфли, которые при моем белом наряде звучали, увы, диссонансом. Но в толчее сошло.
В качестве украшения и чтоб гости не скучали, были приглашены несколько звезд, а на лестнице пела чернокожая певица с Бродвея, свежеиспеченная обладательница премии «Тони». Яства по цвету соответствовали туалетам, разве что чуть желтоватую белизну шампанского нарушали утопленные в нем персики. Зато официанты превосходно играли роль официантов.
А теперь пора объяснить, зачем я все это рассказываю… Штука в том, что Кристина, жена знаменитого журналиста, обожает фотографировать, то есть не расстается с фотоаппаратом. Так что мы перемещались в толпе под неумолчное щелканье ее крохотного аппаратика. Внезапно в бельэтаже, недалеко от единственной в Нью-Йорке скульптуры Микеланджело, сразу за мраморной колоннадой, Кристина углядела абсолютно профессионально сымпровизированную мини-студию, где на фоне гобеленов времен Австро-Венгерской империи молоденький фотограф, потрясая гривой обесцвеченных волос, снимал выстроившихся в очередь белоснежных гостей. Кристина, таща меня за собой, устремилась в ту сторону; минуту спустя мне вручили черную табличку, на которой я белым мелком вывел каллиграфическим почерком свое имя, — тем дело и кончилось.
И вот пожалуйста: Деннис положил передо мной роскошный журнал. Открыл его на заложенной шестнадцатой странице. И я увидел, как стою, весь в белом (туфли отретушированы), неуверенно улыбаясь, и держу перед собой табличку, на которой написано мое имя — JANUSZ! А называется журнал «Gay and Lesbian in New York». Деннис повторил: «Почему ты никогда об этом не говорил?»
И потрепал меня по щеке — кажется, я покраснел, а он довольно заулыбался. Потом мы сидели за письменным столом и пили, чашку за чашкой, кофе. Деннис показал мне свою фотографию, на которой он, юный и счастливый, прижимается к Теннеси Уильямсу, тонко намекнул, что герой «Стеклянного зверинца», которого в фильме играл Джон Малкович, в значительной степени списан с него, и тут же спросил, не захочу ли я написать сценарий для фильма о Джези: он как раз только что встречался с немецким предпринимателем, у которого, похоже, серьезные намерения. Немец ищет писателя. Лучше кого-нибудь с Востока и чтобы был лично знаком с Джези. «Так что я сразу подумал про тебя, милый».
Меня окатило жаром. Давай, Янек, такой случай нельзя упустить. Моя страховка (дешевле не бывает) не включала лечение зубов. Я отпил глоток кофе и поспешно сообщил Деннису, что, конечно же, я хорошо знал Джези. Он был моим близким другом, мы встречались, и не раз. Сейчас, сейчас… я пососал ложечку. Первый раз в 1975 году; на стипендию госдепартамента я ездил по Америке и попросил, чтобы мне организовали с ним встречу; Джези согласился. Он тогда был на гребне успеха: его роман «Ступени» получил National Book Award, это не хухры-мухры, а самая престижная литературная награда в Соединенных Штатах. И в Польше он, естественно, был известен, но только по дико злобным разгромным статьям о «Раскрашенной птице» — книги его запрещено было издавать. Решив блеснуть эрудицией, я добавил, что ситуация почти как в «Мастере и Маргарите» Булгакова, где критики громят запрещенную книгу Мастера за «пилатизм», а народ московский не понимает, о чем вообще речь. Кстати, я заметил, что Деннис тоже не понимает, о чем я говорю, но тем не менее не умолкал. У нас писали, будто бы Джези строит карьеру на том, что оплевывает и порочит Польшу и поляков, изображая их психопатами и нутряными антисемитами, а единственный положительный герой у него — эсэсовец. Для пущего эффекта я добавил, что, говорят, было даже специальное заседание Политбюро, посвященное стратегии борьбы с Джези. А поскольку никто или почти никто коммунистической пропаганде не верил, это вызывало обратную реакцию, то есть восхищение.
Ну и именно тогда, в семьдесят пятом, мы с ним пообедали в ресторане «Европа» около Центрального парка, где Джези принимали как короля, а расплачиваться пришлось мне. К счастью, он ел только салат, поэтому я тоже взял себе салат, хотя терпеть его не могу. Тогда он меня предостерег, чтобы я берегся проволоки.
— Колючей? — заинтересовался Деннис.
Я замотал головой — Джези имел в виду цензуру. Он сказал, что писатели на берегах Вислы живут под стеклянным колпаком, через который проходит проволока под током; можно спокойно себе порхать, пока не коснешься проволоки, то есть правды. Тут писатель, как мотылек, муха или комар, затрещав, сгорает и падает вниз. А другие радуются, потому что им остается больше места.
— В точности как в Нью-Йорке, — усмехнулся Деннис. — Только у нас это все из-за денег.
В дверь просунул голову секретарь, потом вошел и подлил нам кофе.
— Помню, Джези мне рассказал, что в Польше предпочитал фотографировать.
По его словам, запечатленную на снимках нищету, уныние или старость цензура предпочитала не замечать. И еще он рассказал, что когда-то фотографировал то ли в психушке, то ли в доме престарелых, и там была хорошенькая молодая медсестра, к которой он подкатывался, а она ноль внимания. Ну и однажды он не выдержал и ночью прокрался в ее комнатку. А она у себя на кровати совокуплялась с каким-то заросшим шерстью дебилом, получеловеком, который убежал, подвывая.
Признания агента Денниса Б
— В этом весь Джези, — обрадовался Деннис. — Дом престарелых или психушка… я знаю двух-трех писателей, которые этим бы ограничились, Билли Фолкнеру, к примеру, ничего больше и не понадобилось бы. Но Джези обязательно должен был втыкать эту свою правду о человеческой натуре, какое-нибудь извращение — пустяшное или посерьезнее. И критики очень долго подобные штучки ему прощали, сваливая вину за пристрастие к садомазохизму на Гитлера. Не сделай Джези такой бешеной карьеры, его не прикончили бы. Человек так уж устроен: не может смириться с успехом ближнего. Начинает вынюхивать, не попахивает ли чем, или, как в покере, требует открыть карты, а у Джези как раз было, что проверять.