Мемуары - Ш Талейран
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предвидел ли Талейран революцию? Ее предвидели и не такие проницательные умы, но мало кто предсказал хотя бы в общих чертах ее развитие и ее формы; пресловутое пророчество Казотта о казни королевской семьи и гибели всех его собеседников-аристократов является сочиненным впоследствии, хотя оно и прельстило историка Ипполита Тэна, а еще до Тэна вдохновило Лермонтова ("На пиршестве задумчив он сидел..."). Пиршества, на которых так часто сиживал Талейран, не омрачались никакими зловещими пророчествами. Этому избалованному легкою и беспечальною жизнью кругу людей революция еще весною 1789 представлялась интересной пикировкой просвещенных умов с придворными реакционерами и с их главной покровительницей королевой Марией-Антуанеттой, состязанием в красноречии на разные великодушные и популярные темы, а также перераспределением мест, пенсий, министерских портфелей; а потом; когда наступит к концу лета каникулярный перерыв, то члены Генеральных штатов разъедутся на отдых по своим деревням и замкам, где и будут пожинать лавры за свои либеральные подвиги среди облагодетельствованных ими поселян. Самая деятельность созванных на 5 мая 1789 года в Версаль Генеральных штатов вовсе не представлялась протекающей в атмосфере ожесточенной, а тем более вооруженной борьбы. Но уже очень скоро, уже в первые недели после начала заседаний, Талейран стал ясно видеть, что надвигаются такие времена, когда и бесполезно и опасно сидеть между двух стульев и когда наибольшая ловкость заключается именно в самой отчетливой постановке вопроса. Что третье сословие подавляюще, вне всяких сравнений, сильнее двух других и в Генеральных штатах и везде, это он понял с первых дней, а поэтому, как он сам говорит, "оставалось лишь одно разумное решение - уступать до того, как к этому принудят силою и пока еще можно было поставить себе это в заслугу". Он и занял позицию самую прогрессивную, позицию епископа, который хочет быть другом народа, врагом привилегий, защитником угнетенных. Он даже стоически отказался от взятки, которую поспешил предложить ему потихоньку королевский двор. Ему приписывают замечательные слова при этом геройском для него и совсем исключительном в его биографии отказе: "В кассе общественного мнения я найду гораздо больше того, что вы мне предлагаете. Деньги, получаемые через посредство двора, впредь будут лишь вести к гибели". Он без колебаний покинул погибающий корабль, точнее те части погибающего корабля, где так беспечально и роскошно протекала до сих пор его жизнь,- и поспешил пока что перебраться в более безопасные помещения: он перешел из залы духовенства в залу третьего сословия.
Но события развивались. Взятие Бастилии было для него тем страшным ударом грома, который показал, что опаснейшая политика, которую вел королевский двор, политика бессильного, но явно злостного сопротивления, ставит на очередь борьбу за власть с оружием в руках между революцией и контрреволюцией. Буря заливала водою уже не те или иные помещения корабля, а грозила немедленно потопить его. Нужны были окончательные, роковые, бесповоротные решения.
Талейран твердо знал, что старый режим нужно немедленно пустить на слом и провести все требуемые буржуазией реформы. Но сделать это нужно было, по его мнению, "самим": правительство должно было делать дело буржуазии, не выпуская руля из рук. Для Талейрана революционный процесс был с самого начала и остался до конца дней его по существу в полной мере неприемлемым, враждебным, губительным. Он никогда ни на один момент не принимал искренне, не мирился от души с полной передачей власти восставшей народной массе. В этом отношении никогда у него не было даже и мимолетного увлечения новыми идеями, новыми перспективами, освободительными и "уравнительными" мечтаниями,- как бывали эти увлечения у некоторых других аристократов в последние годы перед революцией и в первые ее времена. Отвращение и боязнь - других чувств к восставшей массе Талейран никогда, не питал. Но проницательный и отчетливый ум ясно указывал ему, что перемежающаяся политика слабости и насилия, уступчивости и упрямства есть наихудшая из возможных позиций. А страх пред надвигающимся переворотом был так силен, ненависть к предстоящему уничтожению самых кадров, самой обстановки беспечальной жизни так велика, что Талейран - в первый и в последний раз в жизни - решил раньше, чем перейти в стан сильного врага, попытаться повести с ним борьбу открытой силой.
Через два дня после взятия Бастилии, когда Париж был уже вполне во власти революционной национальной гвардии, а король готовился съездить из Версаля в столицу, чтобы заявить свое одобрение случившемуся и украсить свою шляпу трехцветной кокардой,- в ночь с 16 на 17 июля в Марли, во дворец, явился епископ отенский, князь Талейран, и попросил свидания с братом короля, графом д'Артуа. Карл д'Артуа уже успел прослыть именно тем из королевской семьи, кто решительнее всех стоит за энергичное военное сопротивление наступившей революции. Более двух часов сряду продолжалась эта беседа. Талейран настаивал, что нужно немедленно начать действовать открытой силой, подтянуть наиболее надежные войска-и сражаться; что это -единственный возможный еще шанс спасения. Карл говорил, что король не согласится. Талейран настаивал, что нужно немедленно разбудить короля и убедить его начать сопротивление. Граф д'Артуа пошел будить Людовика XVI. Но, когда он вернулся к Талейрану, он сообщил ему, что король решил уступить, революционному потоку, но ни в каком случае не допустить пролития хотя бы одной капли народной крови. Решение обоих собеседников было тогда принято немедленно, тут же. "Что касается меня,сказал граф д'Артуа,- то мое решение принято: я еду завтра утром, и я покидаю Францию". Талейран сначала пытался отговорить его от этого намерения, а в заключение разговора заявил: "В таком случае, ваше высочество, каждому из нас остается лишь думать о своих собственных интересах, раз король и принцы покидают на произвол свои интересы и интересы монархии". На предложение Карла эмигрировать вместе с ним Талейран отвечал категорическим отказом.
Он остался. Не за тем, конечно, он остался, чтобы "спасать, что еще можно было спасти", как он пишет в своих мемуарах. Он в данном случае лжет так же отъявленно, так же бессовестно, с таким же величавым спокойствием и с таким же видом умудренного жизнью философа, как и везде и всегда в своих мемуарах, едва лишь дело доходит до мотивирования его поступков. Ничего и никого он не спасал ни при революции, ни при Наполеоне, напротив, с полною готовностью толкал людей, где это было ему выгодно, к гильотине или к венсенскому рву (куда, например, именно он и никто другой толкнул герцога Энгиенского в марте 1804 года). Он остался во Франции, чтобы не влачить нищенской эмигрантской жизни, чтобы попытаться поладить с новыми господами положения и раздавателями земных благ, чтобы переседлаться, заменив павшую лошадь новым скакуном. С того момента, как граф д'Артуа сообщил ему после ночного разговора с своим братом, что королевская власть отказывается от вооруженной борьбы, Талейран без колебаний от Бурбонов окончательно отвернулся - и перешел в стан победителей. Он тотчас же сообразил, что хоть они и победители, хоть буржуазия одним ударом вымела прочь дворянско-абсолютистский строй, но что кое в чем такие люди, как он, еще могут, если не терять попусту золотого времени, очень и очень пригодиться и выгодно продать свои услуги, и не только потому, что у него голова хорошая, но и потому, что на этой голове находится епископская митра. Оказалось, что и при революции этот предмет может иметь свою меновую ценность. Дело в том, что как раз в это время, в конце лета и осенью 1789 года, Учредительное собрание было очень озабочено гнетущим вопросом о финансах" Предстоял обильный выпуск бумажных денег, для которых следовало найти хоть некоторое обеспечение. Таким обеспечением мог послужить огромнейший земельный фонд, принадлежавший католической церкви во Франции. Следовало его отнять у духовенства и перечислить в казну. И вот тут-то предстояли некоторые трудности.
Во-первых, как нарушить священный и неприкосновенный принцип частной собственности? Торжествующая буржуазия столько раз и так торжественно его провозглашала, подтверждала, внедряла и славословила, она так боялась, чтобы до сих пор помогавшие ей массы не обратились от штурма Бастилии к мануфактурам, домам и меняльным лавкам, что всякий раз, когда вопрос хоть отдаленно касался перемен имущественного характера, в речах и поведении собрания замечался какой-то разнобой, - наблюдались колебания, трения, некоторая растерянность и нерешительность. А тут ведь дело шло об экспроприации колоссальных церковных земельных фондов. Не могло ли это послужить соблазнительным примером, например толчком к требованию перераспределения всех вообще земельных имуществ, поощрением к "аграрному закону", к земельной реформе в стиле братьев Гракхов, о которых так часто и с таким беспокойством поминали в те времена?