Эффенди Капиев - Мариэтта Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они с матерью полезли за ними по крутой улице вверх. Улица сужалась на глазах, глухая стена сбоку будто в плечо его подталкивала. И вдруг все ушли в эту стену, и они оказались во дворе. Дом был из камня, двухэтажный, они полезли по какой-то лестнице наверх. Их провели в большую комнату с низким потолком, на стене висел ковер, на нем кинжалы в серебряных ножнах. Это было ему не в новинку — у отца своего он видел еще и не такие красивые вещи.
…Больше всего ему понравилось здесь сидеть на террасе, огибавшей второй этаж. С нее была видна старая крепость на горе напротив аула. Он забывал все вокруг, представляя, как лезут по стене враги, а он сверху сталкивает их прямо в пропасть Потом его все-таки убивали и хоронили с почестями, а над головой ставили высокий камень. И в каждом ауле пели песню, вспоминая славного героя:
Высохнет земля на могиле моей,И меня ты забудешь, моя родная мать,Прорастет могила кладбищенской травой,И перестанут сестры обо мне вспоминать,И слезы высохнут у любимой жены,И по дальним тропам разъедутся друзья,Только ты будешь помнить обо мне, мой сын,Пока не ляжешь рядом мертвый, как и я…[2]
Он тер глаза грязными пальцами. Это не о нем — этр уже он сам плакал. Он был и мать, и жена, и сын. Он плакал за всех.
Долго сидеть на террасе, однако же, не стоило. Аульские мальчишки весь день были заняты обычно тем, что лепили из глины небольшие шарики — турши. У каждого из них был припасен еще длинный, сплетенный из шерстяных нитей шнур — урум. Едва наступали сумерки, со всех крыш аула открывалась стрельба: мальчишки закладывали эти шарики в середину сложенного вдвое шнура и что есть силы раскручивали такую пращу над головой, а потом выпускали один конец шнура, и шарик летел куда бог его пошлет. Только свист стоял в синеющем вечернем воздухе. Такой шарик мог угодить куда угодно, и мать поспешно уводила Эффенди с террасы, а он все оглядывался. Он завидовал. В станице ребятам и не за такое надрали бы уши, а здесь им все сходило с рук, жизнь была другая, вольная. Взрослые, например, здесь и пальцем не смели тронуть чужого ребенка — это он приметил быстро.
Аул засыпал рано Тьма стояла за окном, в сакле было душно. Мальчик не спал. Наконец из-за крепостной стены всплывала луна, и горы начинали отливать странной голубизной. Луна сияла за окном, свет ее казался прохладным, мальчик засыпал.
Он приехал в аул, когда родилась молодая луна месяца рамазана и начался мусульманский пост — ураза. День поменялся местами с ночью! С восхода до захода нельзя было ни пить, ни есть. Зато ночью никто не спал, а сидели до утра и ели. Юношам, весь день работавшим под палящим солнцем на маленьких горных полях, трудно было выдержать семнадцать-восемнадцать часов без воды. И вечером Эффенди слышал, как на соседнем дворе кто-то спрашивал с подозрением:
— Омар, что-то у тебя вид веселый — ты, верно, пил?
— Нет, как можно! — отвечал Омар, и преувеличенная святость звучала в его молодом, ломком голосе.
…В первые дни к аульской жизни привыкнуть было трудно. Дома, в Аргаки, пол был пол, на нем стояли столы и стулья. За столом ели; сестры раскладывали на нем свои книги, учили уроки.
Здесь не только не было ни столов, ни стульев, но и сам пол был как бы и не пол. Он был застелен ковром, ходить по нему разрешалось только разутому. Да по нему и не ходили вовсе. Никто не бродил взад-вперед по комнатам, не стоял у окон. Окна были у самого пола, даже ему они приходились где-то почти у живота. Глядеть в них удобно было, лишь сидя на ковре — на паласе. И все сидели на полу или лежали, опершись на локоть, а вставали, только когда входил старший.
Потом он ко всему привыкал, и, когда его увозили на арбе обратно, он все оглядывался — на дом, на крепость, на горы, которые он уже узнавал в лицо, среди которых у него уже были любимчики. И мальчишки толпой бежали за арбой, так же гримасничая, но они не грозили ему теперь, а кричали:
— Эгой, Эффенди, приезжай опять!
И от переполненности чувств он вздыхал, как взрослый.
После аула степь, расстилавшаяся вокруг, не давала ему покоя. Ее бескрайность была как насмешка, как обман.
Однажды, когда мать вышла из дому, Эффенди уговорил сестру.
— Пойдем посмотрим — есть там, далеко, где-нибудь обрыв? Может, море там?
Море он видел однажды в Порт-Петровске.
И целый день шли они по степи к горизонту.
Их повстречал учитель, уговаривал вернуться. Эффенди был упрям, а сестра привыкла подчиняться младшему брату.
Так и шли до тех пор, пока не догнала их посланная отцом линейка.
Зимой 1918 юда из станицы Аргаки пришлось уехать навсегда.
Шла война, к станице подходили казаки. Мансура Капиева предупредили, что ему, уроженцу нездешних мест и к тому же недавно прятавшему у себя в доме от казаков неизвестного человека, придется плохо.
— Шарсей[3], собирай детей! — приказал отец, входя в дом.
Положили на бричку все перины, укутали детей в тулупы и покатили не мешкая.
(Вскоре выяснилось, что решение Мансур принял очень своевременно. Как только казаки вошли в станицу, они бросились с топорами к опустевшему дому Катаевых: «Где эти татары? Мы их дух повыведем». И пропороли оставленной в хлеву корове живот — выпал неродившийся теленок…)
Больше всех беспокоился девятилетний Эффенди — единственный мальчик в семье, защитник сестер!
— Мама, куда мы? — спрашивал он.
— Поедем, поедем отсюда, а то казаки зарежут!
— Дай кинжал, — требовал Эффенди, — я встану в дверях, буду их всех убивать!
И бричка с многодетной семьей начала колесить по степи между надвигавшимися со всех сторон фронтами. Из Аргаки поехали прямо в Сальск, потом в Грозный, где все заболели тифом и задержались в чужом городе на полгода. Жили тем, что отец носил на базар захваченный с собой товар.
Словом, на несколько сотен верст пути от Аргаки до Темир-Хан-Шуры ушел почти год.
Когда наконец доехали до города и обосновались, отец, не сумев устроить здесь свои дела, уехал в Сальск.
Они попали в Темир-Хан-Шуру в неясное время, когда войска Нажмудина Гоцинского, объявившего себя третьим имамом, уже ушли оттуда, а Советская власть туда еще не пришла, когда Махач и Уллубий Буйнакский были убиты, и их имена уже не принадлежали живым людям, а скользили по чужим губам и скоро должны были стать именами двух городов.
Писатель С. Мстиславский так описал впоследствии смутную жизнь Темир-Хан-Шуры этих лет: «Жить было легко: в каждый дом можно было зайти не спросись, потому что от первого еще дня, когда в первый раз вошли в Шуру дружины имама, в каждом доме были чужие, приезжие люди, и хозяева забыли уже, когда их порог переступали только званые гости: во всем городе словно сняли ворота, и не стало домов и дворов, а только одна улица».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});