Человек из ресторана - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вся эта жизнь рухнула летом 1914 года. Россия вступила в войну, и Яков Федорович с винтовочкой за плечами отправился воевать «за веру, царя и Отечество» крайним в последнем ряду 13-го Белозерского полка. А затем — четыре года германского плена, сперва в лагере, потом на ферме у хозяев. И каждый год он пытался бежать и расплачивался за неудачу шкурой: беглеца распинали на кресте и били батожьем. Лишь в 1919 году вернулся он на родину и узнал, что родители умерли, а младший брат ослеп от горчичного газа на позициях.
О том, что произошло две революции — Февральская и Октябрьская, он знал еще в плену, а о том, что революцию пытаются задушить бывшие царские генералы, услышал по дороге из плена. Вернувшись домой, он не мешкая — только могилкам родительским поклонился — пошел добровольцем в Красную Армию. Служил сперва в 5-м Тульском полку, действовавшем против Мамонтова, затем в 11-й Латышской стрелковой дивизии. Заболел сыпным тифом, попал в госпиталь, откуда, бритый, обхудавший, вернулся в Москву, в каморку на Большой Ивановской. Недолгое время проработал на Ташкентской железной дороге и через биржу труда попал в ресторан Петровского пассажа, расцветавший вместе с нэпом. Снова на нем был черный фрачок, белый крахмал манишки, черная бабочка, снова говорил он тихим, убедительным голосом, чуть наклонившись к посетителю: «Рыба у нас сегодня отменная. Рекомендую ушицу с расстегайчиком или ботвинью с осетриной, ругать не будете». И в памяти истаивали грохот орудий, разрывы снарядов, сухой пощелк пуль, стоны и крики раненых, лазаретная вонь и горячечный бред умирающих. Жизнь снова катилась на плавных волнах ресторанной музыки.
Странное возникло у меня чувство. Я вдруг поймал себя на том, что подспудно ожидаю кульминации в своем повествовании. А ведь никакого взлета не предстоит, лишь будут меняться названия ресторанов: «Большая Московская», «Аврора», «Арарат», «Пекин», а мой герой так и пребудет слугой чужого желудка. Даже когда вновь грянет война, останется он при пищевом котле. Правда, короткое время он послужит директором вагона-ресторана, но эту пору он и сам не считает пиком своей жизни, ибо любит работать руками, а не руководить. Да, я пишу историю простого рабочего человека, который на всю жизнь остался тем, кем стал в юности. И не вырос ни в генерала, ни в министра, не проявил себя никаким выдающимся подвигом, если не считать подвигом всю его долгую честную работящую жизнь. Литература, что ни говори, больше интересуется генералами, не в узкоармейском, а в общечеловеческом смысле, — генералами удачи, генералами успеха, генералами славы. Ее заполняют герои, победители, сильные личности, люди, выросшие от нуля до рукой не достать. Можно подумать, что Герои, Творцы, Чемпионы, Удачники преобладают в человечестве. Нет, это только в Эквадоре на каждого солдата приходится два генерала, в остальном мире неизмеримо больше рядовых. Тех, кто не потряс современников ни великим свершением, ни великим преступлением, ни чудом волевого усилия, ни подвигом Геракла, ни голосом соловья, ни прыжком кузнечика, кто был на войне рядовым, а в мирной жизни незаметным тружеником, кто выстаивал все очереди, не пользовался преимуществом в годы лихолетья, ездил в некупированных вагонах, лежал в общей палате, а то и в коридоре больницы, а в день объявления войны сразу начинал собирать вещмешок. И надо думать, эти люди представляют наибольший интерес для писателя и как объект изображения, и как потребители литературы. Знаменитые герои книг не читают, они их пишут в назидание негероям.
Наиболее памятна Ускову в этот период частых перемен, происходивших не по его воле или желанию, а по стратегическим расчетам ресторанного начальства, работа в «Большой Московской», где он задержался надолго. Находился ресторан там, где сейчас гостиница «Москва», в самом центре столицы. И посетители тут бывали необыкновенные.
Признаюсь, не сама личность вовсе не известного мне тогда официанта навела меня на писание этого очерка, а клиенты, которых он обслуживал, или, еще точнее, один клиент. Мне сказали: он знал Бунина.
Воображение услужливо подкидывало мне трогательные сцены вроде следующей. Небольшой, элегантный, колючий — цыганистая горячая красота юности уступила место лезвистой сухости нерастроганной зрелости — Бунин входит в ресторан. Мгновенным и безошибочным взглядом находит свободный столик любимого официанта. И тот, словно предчувствовав приход дорогого гостя, уже бежит к нему с подогретой бутылкой красного вина в салфетке — Бунин всю жизнь пил много красного вина — и вазочкой соленого миндаля.
— День добрый, Иван Алексеевич!
— Здравствуйте, Яков Федорович. Что это у вас пустовато нынче?
— Копят силы перед Масленой, Иван Алексеевич. Блины, они простора требуют.
— Это вы точно сказали. Дайте-ка запишу. А скоро Масленая-то, что-то запамятовал?
— До встречи меньше недели осталось.
— До встречи — это как понять?
— Ай-ай-ай, Иван Алексеевич! Масленая неделя; понедельник — встреча, вторник — заигрыш, среда — лакомства, четверг — широкий четверг, пятница — тещины вечерки, суббота — золовкины посиделки, воскресенье — проводы, прощание.
— Прощеный день… Как же вы все помните, Яков Федорович! Только с вами и отведешь душу. Боится Масленая горькой репы да пареной редьки.
— Еще бы!.. Хоть с себя что заложи, а Маслену проводи!
— Продлись наша Масленая до воскресного дня!..
— Кому Масленая да сплошная, а нам Вербная да Страстная!
— Да, тяжело живет простой народ, Яков Федорович. Я вот пытался в своей «Деревне» кое-что сказать…
— Как же, как же, Иван Алексеевич, читали! Сильная вещь, художественная. Только вот значение пролетариата вы недооцениваете, уж простите великодушно на дерзком слове…
И так далее, в том же счастливом ключе…
— Бунин? — переспросил Яков Федорович, когда мы начали нашу беседу в его квартире на Садовой-Спасской, напоминавшей о себе редкими испуганными автомобильными гудками и тяжелым шуршанием троллейбусных шин. — Нет, не помню такого товарища. Многих помню: Гиляровского — дядю Гиляя, Маяковского, Качалова, Москвина, Леонида Утесова, Демьяна Бедного, художника Якулова — всех помню, а этого, простите, даже не слыхал.
По счастию, ко времени этого признания меня настолько привлекла личность самого Якова Федоровича, что неожиданный афронт подействовал не слишком обескураживающе.
Я не умею писать очерков и боюсь за них браться. Мне кажется, что каждая очерковая тема, коль она не ограничивается рамками четкого сюжета, неисчерпаема, бесконечна. И мне рисуется страшная картина: идет жизнь, в мире свершаются грозные и радостные перемены, сменяются поколения, а я все разматываю очерковую ленту. Пугало меня это и в данном случае. Такая долгая жизнь, столько скрещений судеб, да и каких судеб, хватит ли мне остатка жизни, чтобы поведать обо всем этом? Яков Федорович с доброй, чуть насмешливой улыбкой внес успокоение в мою смятенную душу. Пережив легкое разочарование в связи с Буниным, я попросил его рассказать мне о дяде Гиляе, примечательнейшей фигуре старой Москвы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});