А еще был случай… Записки репортера - Илья Борисович Гейман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нужны вахтеры. А такие, как вы, мужчины фронтовики, особенно нужны. А то у нас мальчишки и девчонки.
Директор собрался было идти дальше, в цех, но солдат остановил его.
– А можете дать мне какую-нибудь должность в охране?
– Так там и есть должность – вахтер. У нас другой в штатном расписании нет. И зарплаты выше предусмотренной тоже нет.
– Я не о зарплате, товарищ директор. Поймите, в армии я был уважаемым человеком, старшиной… Пусть платят мне, как всем… А если я буду карнач без прибавки жалования?
– Какой еще карнач? – удивился директор.
– В армии так называют караульного начальника.
– Ну, карнач так карнач. Приходите завтра на работу.
* * *
Упавший духом гибнет раньше срока.
Омар Хайям.
Еще об одной нашей типографской достопримечательность. О лошади. Звали ее Махно. Зимой стояла она в теплом стойле, летом – во дворе, привязанная уздечкой к телеге.
Ее имя было привычной темой для разговоров. Одни убеждали, что нашу лошадь назвали в честь батьки Махно. Другие говорили, что до такого неуважения к коню никто бы не додумался. Просто человек дал будущим владельцам лошади мудрый совет. По еврейски: Мах но! Что значит: сделай, скажи: “Но!” Сейчас уже немногие знают, что именно так погоняют лошадей.
Наши рабочие любили ее. Проходя мимо по двору, гладили, угощали пучком соломы. Но однажды случилась беда. По цехам разнеслась весть:
– Махно умирает!
Люди бросились во двор. Лошадь лежала на боку и шаркала ногами. Позже мы дружно решили, что кто-то сознательно замотал уздечку вокруг шеи, Махно натянул ее и задохнулся. С какой целью? Оставить типографию без транспорта?
Пока суд да дело, директор распорядился:
– Лошадь прирежьте, пока жива. Потом разделите на столько ровных частей, сколько людей у нас работает. Пусть каждый поест мяса. Это будет достойная память нашему Махно.
И тут же пришло связанное с этим воспоминание.
Четверть века спустя после трагедии с Махно – я тогда работал в газете моряков торгового флота, – наше судно входило в огромный европейский порт Роттердам. Я зашел в ходовую рубку. Капитан увидел меня, сказал:
– В этом городе живет интересный старик. Не хочешь ли познакомиться?
– Кто он? – я привычно сделал стойку, почуяв хорошую журналистскую добычу.
Тут же, на мостике, капитан рассказал мне об удивительном по тем временам человеке.
Когда в Роттердам приходил какой-нибудь грузовой корабль из Советского Союза, на его борт поднимался один господин. Его знали многие. Он ходил по пароходу, заинтересованно читал стенгазету, разговаривал с командой по-русски. С видимой радостью принимал угощение. С аппетитом ел корабельные харчи. А ведь не был он ни бездомным, ни обнищавшим человеком. И поди ж ты, из-за тарелки борща готов был тащиться через весь город в порт.
Не буду интриговать. Этого вечного гостя советских моряков звали Александр Сергеевич Курнатовский. Происходил он из сливок российского общества начала двадцатого века. В молодости сделал блестящую военную карьеру в царской России, дослужился до чина полковника генерального штаба. Был выпускником академии генерального штаба и пажеского его императорского величества корпуса. Там он получил первоклассное военное образование, достойное придворной и гвардейской службы.
Когда победили большевики, откатывался на юг, пока не примкнул к движению батьки Махно. Был у него начальником штаба. Ну, а затем пошли эмигрантские годы в среде бывших офицеров белой армии – в Болгарии, Южной Америке, в Париже. Голландия стала его последним привалом. Тут он женился на голландской женщине. Тут родились и выросли два его сына. Не знающие русского языка.
На исходе лет Курнатовский вышел на пенсию обеспеченным человеком. И все бы у него было хорошо, если бы не глубокая тоска по родине. И, интересное дело, эта тоска давала о себе знать чаще всего воспоминаниями о русских застольях, воображаемым запахом ржаного хлеба, послевкусием от наваристых щей, расстегаев, жареных поросят, осетринки и многих других блюд русской кухни.
Эта-то тоска и приводила экс-полковника, дворянина Курнатовского на советские торговые корабли. Корабли своих кровных врагов. Там дышал он воздухом потерянной России.
– Я распоряжусь накрыть стол в твоей каюте, – закончил свой рассказ капитан. – Для начала познакомлю вас, а затем под каким-нибудь предлогом оставлю вдвоем. Разговаривайте…
Стол у меня в каюте был накрыт а ля рус. Водка – само собой. Балыки, икра, винегрет и салаты, щи и домашнее жаркое, десерт. И, конечно, ржаной хлеб. Мой визави то и дело брал кусок в руки, подносил к лицу и нюхал. Нюхал и вздыхал.
В эти мгновения он напоминал мне моего младшего брата. Тот мальчишкой очень тяжело переживал нехватку хлеба во время войны. Каждый день недоедал кусочек и прятал под подушку. Так ему было спокойней. Так он сохранял надежду на благополучие завтрашнего дня. Потом эта привычка прятать хлеб под подушку сохранялась у него долго, много лет. Я не удивился бы, если бы и в эти дни обнаружил у него припрятанную горбушку.
После той встречи я еще несколько раз приходил на торговых кораблях в Роттердам, но Александра Сергеевича мне больше встретить не довелось. От знакомых моряков слышал, что он продолжал ходить на наши суда, читал стенгазеты и с аппетитом угощался борщом с черным хлебом.
* * *
Будемте остерегаться, чтобы старость не наложила больше морщин на нашу душу, чем на наше лицо.
Мишель Монтень.
Невозможно представить, как наш директор добывал питание для своих рабочих. Впрочем, и рабочие отвечали ему взаимностью: за все труднейшие годы войны газета выходила день в день, без единого срыва.
Помнится, выпросил он в исполкоме землю. Она находилась в двенадцати километрах от города. Для первого раза мы пошли смотреть ее вдвоем. Пешком.
Путь был не ближний. Мы несколько раз ложились на траву отдыхать – чувствовалось долгое испытание голодом. Мы шли, а отец фантазировал вслух: вскопаем поле, засадим семенами картофеля, вырастим и – в столовую. Когда нечего есть, суп с картошкой или пюре уже можно будет назвать питанием. И бояться не придется, что Гуревич умрет на посту.
Пришли мы на место – поле большое, ровное. Но это, увы, была целина – с пнями и твердой, спекшейся землей. Ни лопата, ни мотыга ее не возьмет.
Но то было лишь первое впечатление. Если постоянно думаешь о куске хлеба и знаешь, что в обозримом будущем тебе никто его на блюдечке не принесет,