Нептуну на алтарь - Любовь Овсянникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какой? — попробовала открутиться мать, хотя уже не до проса было — очень испугалась.
— Отдашь сама — меньше получишь, а будешь врать — получишь на всю катушку, — пригрозил энкэвэдист.
— Я сама отнесу на ток, я сама…
— Э-э, голубка, поздно. Есть сигнал и мы должны отреагировать. Так-то. Давай его сюда.
Забрали просо, забрали и мать. И судили бы, и пошли бы ее дети нищенствовать по белу свету. Ведь тогда еще был в силе Закон «Об охране социалистической собственности», принятый 7 августа 1932 года, тот самый суровый закон, по которому привлекали к ответственности даже за малейшую провинность. Так были осуждены некоторые славгородцы, живущие на их краю. Например, в 1933 году Федора Алексеевна Бараненко получила пять лет принудительных работ за горсть колосков и отбывала наказание на Дальнем Востоке. Она всем говорила, что была на каторге. Правда, не все с бабой Федорой было понятно и гладко — явно, ее преступление тянуло на больше, но спасла многодетность. А вот ее мужу Бараненко Семену Ивановичу на том же процессе дали десять лет, тем не менее он отбывал срок поблизости от дома. Судили и Бараненко Степаниду Федотовну. В пору беременности она очень голодала, вот и насобирала на скошенном поле колосков, чтобы хоть зерно пожевать перед сном. Дали ей за это полтора года. После вынесения приговора, когда пришло время ребенку появиться на свет, ее отпустили домой. И хотя новорожденный почти сразу умер, в тюрьму женщину больше не забрали, видимо, скостили срок, а она по дремучести своей этого даже не поняла и считала, что о ней забыли.
Но тетку Анну, мать Николая, в селе знали как человека добропорядочного, незлобивого, трудящегося. Врагов она не имела, в политику не лезла, в бандах не состояла, не воровала, не убивала, не поджигала, не клеветала. А то, что голод заставил искать пропитание, так это что же… Одним словом, пошли тогда соседи к представителю НКВД просить за нее, не побоялись.
— Смилуйся, добрый человек, она же двойная вдова: первый муж, отец Николая, погиб на работе в колхозе, а второго, отца Раи и Алима, немцы расстреляли. Трое сирот останется, трое невинных душ народ потеряет, — уговаривали они энкэвэдиста, удерживающего Анну в каталажке.
Убедили-таки, отпустил он задержанную. И еще хорошо, что тем ходатаям ничего не было, никогда он не припомнил им такой смелости.
А кто донес на Анну за кражу? Бэм, конечно.
— Когда шла домой, встретила только его, паразита, больше никто меня с тем узелком не видел, — призналась Николаю, возвратившись домой после ареста. — Вот что за человек, скажи?
— Да Бог ему судья, — ответил Николай. — Давайте забудем все, как страшный сон.
Так и сделали, постарались забыть тот случай. Поэтому имена своих спасителей боялись узнавать да спрашивать. А потом прошло время, жизнь повернула на лучшее, все злое и тяжелое укрыла непрозрачная пелена забвения.
…От деда Митьки Николай с группой друзей повернул на Степную улицу.
— Наши воевали на фронте ого-го как! — кричал глуховатый дед Баран, Иван Иванович Бараненко. — Глянь вон, — показал куда-то в небо, — на бывших танкистов: Ивана Крохмаля и присутствующего здесь твоего друга Пантелея Грицкивского, который не даст соврать. Я же не выдумываю, истинно — с орденами эти молодцы вернулись домой. А вот еще, — теперь ткнул скрюченным пальцем в сторону усадьбы Бориса Николенко, — возьми Бориса, орденоносного разведчика, насквозь прошитого немецкими пулями. На него домой похоронка пришла, а он выжил. И не просто выжил, а долг свой выполнил сполна. Все они — орлы, герои! И ты чтобы такички[1]. Не подводи наших, парень.
Борис Павлович Николенко, мой отец, после войны и в старости
— Все может случиться, сынок, — положил Николаю на плечи загрубевшие от работы руки дядя Семен, материн брат. — Но никогда не теряй человеческого достоинства, будь мужественным. Люди не любят слабых, не прощают им того, что могут простить сильному. Значит, держись там.
Было 8 мая 1951 года — канун очередной годовщины Великой Победы. Славгородцы еще хорошо помнили войну, страшное тяжелое время, поэтому провожали своих односельчан в армию, как на трудное испытание, и при этом благословляли на добрую судьбу.
— Подрастешь там, возмужаешь, станешь настоящим человеком, приобретешь знания и практический опыт, получишь путевку в жизнь, — наставляла и мать. Успокаивала его или в самом деле так думала, но слышать такие слова Николаю было приятно. — А мы будем ждать тебя. Может, даст Бог, в отпуск приедешь.
Николай в ответных словах обещал, что будет служить, как полагается, не предаст традиции отцов и дедов. Никому, дескать, не будет стыдно за него, наоборот, в Славгороде будут гордиться тем, что он здесь вырос и жил.
И вот родное гнездо, соседи, друзья и весь Славгород остались позади. Николай вдруг понял, что уже никогда не увидит их такими, какими оставляет. Глиняная родительская хата осядет еще больше, постареет мать, подрастут ребятишки, даже любимый сад, такой густой и плодоносный, станет без него другим. А самое страшное, что кого-то из знакомых уже и живыми не будет, когда он вернется. Пять лет — это очень долго. Он понял, почему мама так тоскливо смотрела ему вслед — она знала разлуки, она опять переживала одну из них.
Стало не по себе. Николай еще не бывал за пределами Славгорода, сейчас впервые куда-то ехал. Ограниченный микрокосм патриархального села выбрасывал своего птенца во внешний мир, и этот птенец нервничал. Даже хотелось плакать, чего он не мог себе позволить. Поезд взял его на разлуку с родным гнездом, время — на испытание жизнью.
* * *На подходах к Севастополю Николай впервые увидел море, его бескрайность, уходящую за горизонт. Море было спокойным, но в его покое ощущалась непобедимая сила, настоящая очевидная мощь. Это был покой уверенной в своем всевластии стихии, незнакомой и, как казалось, — чужой, враждебной. Душу охватила печаль, такая же холодная, как темная черноморская вода, и такая же неохватная. От нее защемило, загоревало сердце, будто его сжали тисками.
Наконец, доехали. Уже смеркалось, когда новобранцы прибыли на место. Их встретили, привезли в учебный отряд и сразу же вписали в местный режим, быстро накормили и разместили на ночлег. Но к растревоженному новыми впечатлениями Николаю сон не шел. Он крутился на непривычной кровати, узкой и холодной, где не было так уютно, как дома на широком матрасе, набитом свежей соломой. Вслушивался в тишину совсем не такую как в степях, впитывал незнакомые ароматы и старался скорее приспособиться к возбуждающей, волнительной новизне.
Ему казалось, что он и так спит, что вот-вот проснется и снова все будет по-прежнему — весна, зеленые поля, мать, брат-сестра. Исчезнет завывающий, холодный, пронзительный ветер, замолкнут чайки, стихнет грохот прибоя, исчезнет излишек синего цвета, который он привык видеть только на небе, и то — не такой густой.
Утром новобранцев выстроили на учебном плацу и начали с ними знакомиться. Каждого вызывали по фамилии и спрашивали, какую он имеет профессию, что вообще умеет делать, откуда призван, какое получил образование. Слушая это, Николай удивлялся — разве они ничего не знают о прибывших? Ведь обо всем этом написано в сопроводительных документах. А потом понял, что процедура знакомства нужна не столько руководителям учебного отряда, сколько им, новичкам, чтобы они быстрее освоились со службой, что это и есть ее начало. В конце концов очередь дошла до него. Просмотрев личное дело, капитан сухо сказал:
— Музыкант! На гражданке играл на альт-трубе. Пойдешь в военный оркестр.
— Я бы хотел… — воспитанный заводской демократией, Николай не робел перед начальством. И сначала воспринял слова капитана, как вопрос, а потом понял, что это приказ и осекся.
Капитан изумленно посмотрел на него, улыбнулся:
— Ну, продолжай.
— Я бы хотел… Разрешите приобрести рабочую профессию! — сказал смелее.
— Разрешу, — снисходительно ответил тот. — Какую?
— Хочу быть корабельным электриком.
— Ну-ну, мечтатель.
В Крыму весна была в расцвете. Отбыв в свою первую увольнительную, Николай решил осмотреть город, погулять по его окраинам. День стоял знойный. Разогретый воздух дрожал над прохладной еще землей и плыл в поднебесье тяжелым вязким маревом. С горы, на которую Николай поднялся, виднелись далекие берега, обнимавшие Севастопольскую бухту. Невозмутимая гладь ее величественного вместилища блестела цветом, в котором смешивалась отбеленная голубизна воды с мерцающими серебром пятнами солнца. Воздух дышал ароматами моря и южных цветений.
Во время следующей увольнительной он бродил по склонам предгорий, кое-где покрытым живописными луками, и рассматривал незнакомые цветы. Однажды нашел валерьяну и обрадовался, как будто встретил кого-то родного, сорвал ее, чтобы положить под подушку — пусть напоминает о доме. А возле адониса долго стоял и вдыхал его сладкое благоухание, но срывать не стал — это был слишком редкий цветок, чтобы его не пожалеть.