Мальчишник - Владислав Николаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В трагические ситуации иной раз попадаешь на посту, — продолжал Максимыч. — И смех и грех! Приспичит — а нельзя сорваться с места: весь стан — тысячетонная махина пойдет под откос. На посту управления нас четверо операторов сидит, у каждого свои рычаги, рукоятки, кнопки, всяк своим узлом управляет. Есть и подменный оператор, который в подобном аварийном случае должен тебя выручить. Но представь себе такую картину: подменный уже сидит на чьем-то месте, а тот ушел в комнату отдыха, чтобы съесть свой законный ночной обед — никаких перерывов у нас ни на обед, ни на перекур… Жена иной раз обзывает меня придатком к машине: механическая, мол, работа, и давно пора заменить вас всех автоматикой. Может, это и так, но сам я только в том смысле согласен с женой, что машина железная и тебе подле нее тоже надо быть железным: что бы ни случилось, стой, держи руку на рычагах, терпи, кровь из носу — терпи.
— Сон после ночной смены тоже немного приносит отдохновения и радости. Одним ухом спишь, а другим слышишь, как под окошками взбрякивают шаги, сучат шинами легковушки, позванивает в отдалении трамвай, забивают козла отпускники или пенсионеры, иной так ударит по обитому жестью столу, что за взрыв принимаешь, выскакиваешь с перепугу из постели. А от дневного света ни за какими шторами не спрячешься — давит на веки, щекочет ресницы, томит и раздражает. И во сне охватывает тоскливо-горестное ощущение: жизнь проносится мимо! Другие работают, учатся, ходят, ездят, играют, наконец, в домино — творят бытие, вершат мировые дела, а ты в эти часы, как какой-нибудь распоследний ленивец, дрыхнешь за обожженными солнцем просвечивающими шторами. Вот так-то, дружище! А теперь рассуди — зазря или не зазря дадена мне пенсия в пятьдесят лет?
На металлургическом комбинате, где тридцать лет из пятидесяти работает Максимыч, бывал я не единожды, с пристрастным интересом изучал-оглядывал и цех крупносортного проката, в котором стоит его могучий стан «650» в связке со станом «800».
Сначала до солнечного жара раскаленные в методических печах стальные чушки прокатывают — удлиняют и утончают на восьмисотом, затем, побагровев слегка в обработке, они попадают на тот, которым управляет Максимыч, и в конце пути преобразуются в померкшие сизо-голубые, в точечных жаринках рудничные рельсы, двутавровые балки, швеллер, вагонную стойку, уголки.
Грохочут, лязгают, скрежещут обжимные катки, гремит и звякает переворачиваемый рельс. Металл схватился с металлом. Борьба — грудь в грудь! Кто кого? Хвостатыми кометами разлетаются по сторонам огненные брызги окалины. Сквозь одежду облучает термоядерным жаром, того и гляди — сам рассыплешься в абстрактную материю; как в ведьминой преисподней угарно и ядно пахнет растворенным в воздухе самоуничтожившимся железом. Над головой, по подпотолочным рельсам, взад-вперед двигаются мостовые краны, грозя зашибить насмерть свисающими на цепях многопудовыми крюками. Уши забило пробкой, не слышно, что кричат рядом. И давят, давят на сознание громоподобные горы заряженного нечеловеческой силой и энергией металла. Кажется, вовек не привыкнуть тут — скорее бы под живое небо, в тишину, в деревья, умеющие врачевать и успокаивать своими мудрыми разговорами.
Неподалеку у стены, против главных узлов стана, в высоко приподнятой над бетонным полом кабине, называемой постом управления, за двойными стеклами в безжизненном корабельном свете люминесцентных ламп стоят они, операторы, строгие, сосредоточенные, с отрешенными от всех мирских интересов глазами. Не видят они и тебя, постороннего в цехе, испуганно жмущегося к бетонно-слоновым стопам остекленной кабины, подальше от изрыгающего громы молоха.
Вспомнив, как в кругу друзей на моих глазах Максимыч непреклонно отказывался от подносимой рюмки, ссылаясь на то, что днем либо в ночь заступать на пост, я спросил его нарочито суровым исповедующим голосом:
— Отвечай как на духу: приходил на смену выпивши?
— Никогда, — подхватив игру, четко отрапортовал он.
— Прогулы были?
— Ни единого.
— Опоздания?
— По вине мотоцикла дважды опаздывал. Раз цепь порвалась, вдругорядь, искра потерялась. Не бросать же козла посередь улицы, надо было откатить в сохранное место, а потом ноги в руки — и на комбинат.
— Какую веру исповедуешь?
— Рабочую…
Может, кто-то и по-иному оценит жизнь Максимыча, но мне она, честное слово, нравится, особенно в сравнении с тем, как реализуют себя на земле другие наши одноклассники. Среди них есть инженеры, ученые, руководители производств; возможностей у них, понятно, поболе, да и горизонты пошире, однако не намного превзошли они рабочего Максимыча в богатстве жизни.
Спрашиваю у него про общего друга, с коим грызли вместе грамоту еще по букварю. Как Саня? Уравновешенный и добрый малый, тот легко закончил институт, не без блеска показал себя в конструкторской мастерской и вдруг, ни с того ни с сего схлестнувшись с бутылкой, которую так и не смог обороть, покатился вниз под гору.
— Как он? Как Саня?
— Когда пьяный — заходит стрельнуть пятерку. Трезвый даже не замечает. Глаза в сторону либо в землю и — мимо. Порой и вовсе не вижу: лечится в больнице за городом.
Вот еще в каком качестве пребывают на земле хорошие люди. Не грустно ли?
4Успехи и неуспехи в деятельности, поступки, увлечения и пристрастия, через которые реализуется личность в жизни, определяются как полученными в молодой поре воспитанием и образованием, так и собственной животворной природой, многосложной неусыпной биологией, унаследованной от отца-матери, от дедов и прадедов. Здоровый ты духом и телом или, напротив, хилый и слабый; решительный, смелый или вялый и робкий; живой, бойкий или же флегматичный неповоротливый увалень — все это имеет значение, и все наглядно и рельефно выявляется в ведущейся вседневно кладке чудеснейшего здания, именуемого человеческой жизнью! Выше головы не прыгнешь. Хотя отдельные люди и прыгают. Твой характер — твоя судьба.
В полета лет, когда здание вознеслось под крышу либо под купола, можно оценить замысел творца и качество каждодневной кладки. Иногда постройка бывает горестно безобразной — отворачиваешься, чтобы не глядеть, чаще — простой, скромной и традиционно надежной, как русская изба, иногда — невиданным доселе и неповторимым шедевром — любуешься, восхищаешься и впитываешь.
Пусть читатель оценит постройку, возведенную под стропила Максимычем. Я же думаю о другом. Какие природные особенности создали его таким, каков он есть?
Здоров? Несомненно. Прокопченный жаропышущим металлом, теперь он кажется еще здоровее, чем был в зеленые лета. Твердый, неуступчивый? Тоже верно. Ни за что не своротишь на чуждое его пониманию и душе дело. Но мало ли здоровых и твердых погрязают в суете сует, засушивают себя в постылой и непостылой работе и, кроме стен, ничего вокруг не видят?
Оба мы знаем мужика, отличающегося завидным здоровьем и твердостью, непьющего и некурящего, вот уже четверть века не вылезающего по субботам и воскресеньям из-под собственной машины. В эти дни все выводят из гаражей машины и разъезжаются в разные концы. Он тоже выводит свою на солнышко, расстилает на земле брезент и — под нее на весь божий день. Вечером оботрет лакированный верх тряпочкой и обратно в гараж.
— Я как музыкальный настройщик, — объясняет он. — Не играть-ездить люблю, а настраивать. Да и то сказать — деньги вложены, жалеть надо.
Вон еще какое одухотворенное сравнение придумал для прикрытия своей полной неодухотворенности: музыкальный настройщик, надо же!
Остро чувствую: есть в натуре Максимыча некая изначальная изюминка, влияющая на все его жизнетворчество. Но что это за изюминка — сразу никак не могу схватить, определить и назвать.
На помощь приходит воспоминание.
Директором семилетней школы на зареченской окраине в наше время работал Александр Николаевич Кравченко — редкой души человек. Тагильчане помнят его и поныне.
Немолодой уже тогда, седовласый, в толстых очках, с надтреснутым голосом, одевался он в неизменную темносуконную толстовку, подпоясанную широкотесемочным узорным пояском, или, несколько реже, в теплую пору, — в толстовку холстинковую, серую, художническую, оставляя опояску прежней.
Никогда позже не встречал я директоров школ, кои бы делали внушение шалунам, присев перед ними на корточки. Предержащие верховную власть директора в таких случаях высятся прямо, грозно с жестоко-каменным выражением на лице. Александр Николаевич приседал или склонялся к шалуну и лицом к лицу добрым дребезжащим голосом внушал, что мальчик он хороший, с благонравными задатками, не надо лишь забывать о них, а ежели мальчик был не больно хорош, внушал, что отец-мать или, на худой конец, дед у него хорошие и ему не следует отклоняться от родовой наследственной линии. Не грозой и бранью вразумлял — похвалой и лаской учил уму-разуму. Зато уж любили, уважали его и слушались, как отца родного.