Грех (сборник) - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В квартире на втором этаже продолжали орать…
– Они ведь тоже были детьми, – сказала мне Марыся дома, – представляешь, тоже бегали с розовыми животами…
– Были… – ответил я не раздумывая, не решив для себя твёрдо, были ли. Попытался вспомнить лицо сидевшего, а затем лежавшего на той кухне, и не вспомнил.
Вернувшись, я влез в ванну и долго тёр себя мочалкой, до тех пор, пока плечи не стали розовыми.
– Всё-таки они не могли их съесть за одно утро? Так ведь? Не могли ведь? – громко спрашивала из-за двери Марысенька.
– Не могли! – отвечал я.
– Может, их другие бомжи забрали? – предположила Марыся.
– Но ведь они должны были запищать? – подумал я вслух. – А? Заскулить? Когда их в мешок кидали? Мы бы услышали.
Марысенька замолчала, видимо, размышляя.
– Ты почему так долго? Иди скорей ко мне! – позвала она, и по её голосу я понял, что она не пришла к определённому выводу о судьбе щенят.
– Ты ко мне иди, – ответил я.
Встал в ванне и, роняя пену с рук на пол, дотянулся до защёлки. Марыся стояла прямо у двери и смотрела на меня весёлыми глазами.
На час мы забыли о щенках. Я с удивлением подумал, что мы вместе уже семь месяцев, и каждый раз – а это, наверное, происходило между нами уже несколько сотен раз, – каждый раз получается лучше, чем в предыдущий. Хотя в предыдущий раз казалось, что лучше уже нельзя.
«Что же это такое?» – подумал я, проводя рукой по её спине, неестественно сужавшейся в талии и переходившей в белое-белое, на котором была видна ещё более белая треугольная чайка… Чайка была покрыта розовыми пятнами, я её измял всю.
Рука моя овяла, хотя ещё мгновение назад была твёрдой и цепко, больно держала за скулы лицо моей любимой – находясь за её… спиной, я любил смотреть на неё – и поворачивал её лицо к себе: что там, в глазах её, как губы её…Мы возвращались из магазина спустя почти две недели – уже, наверное, похоронив их за эти дни, хотя и не говоря об этом вслух, – и вот они появились. Щенки, как ни в чём не бывало, вылетели нам навстречу и сразу исцарапали прекрасные ножки моей любимой и оставили на моих бежевых джинсах свои весёлые лапы.
– Ребята! Вы живы! – завопил я, поднимая всех по очереди и глядя в дурашливые глаза щенков.
Последней я пытался подхватить на руки Гренлан, но она, по обыкновению, сразу упала на спину, и открыла живот, и обдулась то ли от страха, то ли от восторга, то ли от бесконечного уважения к нам.
– Дай им что-нибудь! – велела Марысенька.
Сырых, мороженых пельменей я не мог им дать и вскрыл йогурт, вывалив розовую массу прямо на покорёженный асфальт. Они вылизали всё и стали наматывать круги – обегая нас с Марысей, на каждом круге тычась носами в тёмные пятна от мгновенно исчезнувшего йогурта.
– Давай ещё! – сказала Марыся, улыбаясь одними глазами.
Мы скормили щенкам четыре йогурта и ушли домой счастливые, обсуждая, где щенки пропадали так долго. Так и не поняли, конечно.
Щенки вновь поселились в нашем дворе.
На улице вовсю клокотало, паря и подрагивая, лето, и, открыв окно утром, можно было окликать щенков, которые двигались зигзагами, не понимая, кто их зовёт, но очень радовались падавшим с неба куриным косточкам.
Дни были важными – каждый день. Ничего не происходило, но всё было очень важно. Лёгкость и невесомость были настолько важными и полными, что из них можно было сбить огромные тяжёлые перины. За окошком раздавалось бодрое тявканье.
– Может быть, их убили, задавили, утопили… а они вернулись с того света? Чтобы нас не огорчать? – предположила Марысенька как-то ночью.
Её голос, казалось, слабо звенел, как колоколец, и слова были настолько осязаемы, что, прищурившись в темноте, наверное, можно было увидеть, как они, выпорхнув, легко опадают, покачиваясь в воздухе. И на следующее утро их можно было найти на книгах, или под диваном, или ещё где-нибудь – на ощупь они, должно быть, похожи на крылья высохшего насекомого, которые сразу же рассыплются, едва их возьмешь.
– Ты представляешь? – спросила она. – Ожили, и всё. Потому что нас просто нельзя огорчать этим летом. Потому что такого больше никогда не будет.
Я не хотел об этом говорить. И я напомнил ей, как Беляк беспрестанно пытается победить Бровкина и как Бровкин легко заваливает его, и отбегает, равнодушный к побеждённому, и вновь царственно, как львёнок, лежит на траве. Взирает. И ещё, торопясь говорить, вспомнил о Японке, о её хитрых лисьих глазах и непонятном характере. Марысенька молчала.Тогда я стал рассказывать о Гренлан, о том, как она писается то ли от страха, то ли от восторга, хотя моя любимая знала всё это и сама видела, но она подхватила мои рассказы, вплела в них своё умиление и свой беззаботный смех – сначала одной маленькой цветной лентой, потом ещё одной, едва приметной. И я продолжил говорить, даже не говорить, а плести… или грести – ещё быстрее грести веслами, увозя свою любимую в слабой лодочке… или, может быть, не грести, а махать педалями, увозя её на раме, прижавшуюся ко мне горячей кожей… в общем, оставляя всё то, куда вернёшься, как ни суетись.
– Слушай, у нас пропадает несколько денег. Мы их можем заработать. Редактор газеты сказал, что хочет интервью с Валиесом. А у меня нет интервью.
– Ты же его взял? – Марыся посмотрела на меня.
– Я говорил, он же…
– Да, да, помню… И что делать? Если б у нас было несколько денег, мы бы пошли гулять. Нам нужно денег для гулянья. На выгул нас.
Мы помолчали раздумывая.
– Позвони Валиесу. Спроси: «Что вам не понравилось?»
– Нет, я не буду. Он как заорёт.
– А что ему не понравилось?
– Я его изобразил злым. Разрушителем покоя, устоя… А он просто сплетничал. Поганый старикан.
– Ну ты что? Зачем ругаешься?
– Поганый старикан! Всех обозвал, а печатать это не даёт. Что ему терять? Зато какой бы скандал получился, а?
– А ты напечатай без спроса.
– Не, нельзя. Так нехорошо… Поганый старикан.
Мы ещё помолчали. Я наливал Марысеньке чай. Над чаем вился пар.
– Слушай, – сказал я, – а давай ты возьмёшь у него интервью?
– Я не умею. Как его брать? Я стесняюсь.
– Чего ты стесняешься? Я напишу тебе на листке вопросы. Ты придёшь и будешь читать по листку. А он отвечать. Включишь диктофон, и всё. И у нас будет несколько денег.
Я обрадовался своей неожиданной мысли и с жаром принялся убеждать Марысеньку в том, что она обязательно должна пойти к Валиесу и взять у него интервью. И уговорил.
Она долго готовилась, нашла какую-то старую брошюру о Валиесе, и всю вызубрила её наизусть, и записанные мной вопросы повторяла без устали, как перед экзаменом.
– Он не прогонит меня? – непрестанно спрашивала Марысенька. – Я же ничего не понимаю в театре.
– Как же не понимаешь, ты в отличие от меня там была.
– Я не понимаю, нет.
– А журналисты вообще ничего ни в чём не понимают. Так принято. И пишут обо всём. Это главное журналистское дело – ни черта ни в чём не разбираться и высказываться по любому поводу.
– Нет, так нельзя. Может быть, сначала мы сходим на несколько спектаклей?
– Марысенька, ты с ума сошла, это не окупится. Иди немедленно к Валиесу. Звони сейчас же ему, а то он умрёт скоро, он уже старенький.
– Перестань, слышишь. Я должна подготовиться.
Она позвонила только на другой день, выгнав меня в другую комнату, чтоб я не слышал и не видел, как она разговаривает по телефону, и не корчил ей подлых рож.
Валиес степенно согласился – Марыся мне рассказала, как он ей отвечал по телефону, и мы вместе пришли к выводу, что он соглашается «степенно». Я проводил её до дома Валиеса и стал дожидаться, когда она вернётся.
Представлял, как они там расселись по своим местам, и вот он курит… Или не курит? Дальше я уже ничего не мог представить: всё время сбивался на то, как Марыся сидит в тёмных брючках на кресле и, когда она тянется с кресла к диктофону, стоящему на столике, чтобы перевернуть кассету, – задирается свитерок, чуть-чуть оголяется её спинка и становится виден лоскуток трусиков, верхняя их полоска… Дальше думать не было сил, и я отправился гулять.
Обошёл вокруг дома, поглазел на детей, которых в городе стало заметно меньше – по сравнению с временами моего детства, казалось бы, не так давно закончившегося. Сосчитав углы дома, я присел под покосившуюся крышу теремка, выкурил последнюю сигарету в пачке и решил бросить курить. Впрочем, «решил» – это не совсем верно сказано: я твёрдо понял, что курить больше не буду – потому что сигареты никак не вязались с моим настроением, курение было совершенно лишним, ненужным, отнимающим время занятием.
«Зачем я курю, такой счастливый?» – подумал я и в который раз за последнее время поймал себя на том, что улыбаюсь – и не отдаю себе в этом отчёта. И от этого улыбнулся ещё счастливее и, представив себе свой придурковатый вид со стороны, засмеялся в голос.