Воскрешение Лазаря - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, еще когда отец был жив, врачи в один голос говорили, что Грубер протянет год-два, не больше, у него и почки при последнем издыхании, и диабет сильнейший, а он прожил еще почти восемь лет, и я уверен, - молитвами тех, кого он помнил. После него остались три тома театральных мемуаров, по общему мнению, очень интересных, но, к сожалению, ни у Грубера, ни в других воспоминаниях, что мне попадались, настоящего театра нет. Почему - не знаю, но нет. Я рассказывал отцу про Грубера и тут подумал, насколько непохоже живут разные искусства. Театр - бурно, и, несмотря на лицедейство, на редкость искренно. По-видимому, это вообще самое благодарное из искусств. Нигде актер, да и режиссер тоже, не получают так много и так сразу. Сравни зазор между автором книги и тем, кто его читает - как долго здесь идет обратная волна и какой ослабленной доходит. А в театре - все рядом, часто границы просто нет. Но зато спектакль живет недолго, книга, конечно, вещь куда более долгоиграющая.
3 мая 1994 года. Аня, мне кажется, что твое последнее письмо неоправданно зло и язвительно. Спрашивать, не хочу ли я уподобиться Христу, вряд ли стоило. Да, при крещении моя бабка действительно нарекла своего сына Лазарем, но, как ты, наверное, догадываешься, я воскрешаю отца, а не Лазаря. Воскрешаю потому, что в ту ночь, когда он умирал, я сидел у друзей и играл в карты. Но дело даже не в этом и не в других моих винах, просто сейчас я бы немало дал, чтобы он снова был жив. Понимаешь, в Москве последние годы я часто ловил себя на том, что с ним говорю, что он рядом, и однажды вдруг понял, что жить так, как теперь живу, мне будет во всех отношениях лучше. Конечно, люди, что поселились на кладбище, разные: одни и вправду надеются победить смерть, другие лишь хотят вернуть прошлое. Мне кажется, что отец не сделал очень многого из того, на что был рассчитан (тут и время, и прочие обстоятельства), и много чего недополучил. И вот я думаю, что, может быть, как-то сумею восстановить справедливость. Хотя не знаю, наверное, вы с мамой правы, и я себя обманываю, но пока я здесь, пока говорю с отцом, я чувствую, что еще не конец.
17 мая 1994 года. Анюта, хватит извинений, я тебя уже давно простил. Насчет Ирины: спрашивать у нас не принято, но по намекам я знаю, что она продвинулась дальше, чем я. Раза два в неделю она ко мне заходит и рассказывает много любопытного. Живет она прямо на кладбище, в таком совершенно смешном и по размерам и по виду домике - раньше он стоял в парке на детской площадке. Взрослый человек может в него забраться только ползком, но Ирина ростом с десятилетнюю девочку и как-то справляется, даже умудрилась втиснуть туда буржуйку и матрас. Когда печка топится, в домике находиться нельзя - угоришь, и зимой она часто ко мне заходит: сидим, разговариваем, пьем чай. Связно она рассказывает редко, однако - по отдельным репликам - жизнь она прожила бурную, среди прочего, трое мужей и от каждого по ребенку. Думаю, что вообще мужчины ее любили. Сейчас ей уже немало дет, и все равно по движениям, жестам, по манере говорить она девочка. Наивная, насквозь беззащитная девочка, которую так и тянет взять на руки. На самом деле она крепкий орешек, но, когда пьешь с ней чай, поверить в это трудно. Кроме троих мужей, были у нее еще поклонники, но, по словам Ирины, особого следа никто из них не оставил.
Похоже, единственный человек, которого она любила, которому оставалась верна всю жизнь, - ее отец. Благодаря отцу отсвет лежит и на всем том поколении. Она с редкой нежностью вспоминает его друзей, своих школьных учителей, она убеждена, что двадцатые-тридцатые годы - время титанов, но их перебили, уцелела лишь мелкота. Ее мужья, строго говоря, ни в чем не виноваты, это взгляд на эпоху и еще невозможность простить себе одну вещь. За день до ареста отец хотел с ней переговорить, но она, спеша к подруге, сказала, что завтра. Кстати, по-настоящему на рузском кладбище у Ирины никто не похоронен. Правда, отец из Рузы родом. Погиб он в одном из лагерей под Интой, она туда ездила, но лагерь ликвидировали еще в 57-м году, и за 30 лет все заросло лесом. Вернувшись, Ирина, как и мы, купила здесь место и поставила в память отца небольшую плиту с его фамилией, именем, отчеством и годом смерти. Прах отца лежит в тысяче километров отсюда, но Ирина, может быть, потому, что собственная жизнь мало что в ней заслонила, продвинулась далеко. Почему она со мной иногда о своем отце заговаривает, я не знаю, наверное, относится дружески и хочет, чтобы, когда придет время, я не испугался, не сморозил глупости. По словам Ирины, даже у нее дело идет очень медленно и неуверенно, с огромными страхами, нередко с отчаянием.
Она считает, что все атомы, которые были частью человека, особенно человека, угодного Богу, ничего не забыли и по первому зову готовы вернуться, то есть снова во плоти его воскресить. Причина проста: остальная жизнь материи - обыкновенное прозябание, это же - годы ликования и торжества. Болезни, голод, холод не имеют значения, ведь тогда атомы были частью существа, которое Господь вылепил по Своему образу и подобию, которому назначил быть Своим наперсником. Тем не менее, объясняет она, я не должен обольщаться, воскрешение - вещь трудная. Многие атомы пока о нем не знают, другие заняты в зверях, в растениях, или, например, в почве. Новые хозяева их держат, не отпускают, и в любом случае пройдет не один месяц, прежде чем они освободятся. Еще она говорила мне о неверии, о страхе быть обманутым, о том, что никто точно не знает, правда ли это или слух, все пытаются узнать, кого воскрешают и кто, нервничают, боятся.
У Ирины случайно сохранилась одна штука, которая ей очень помогла, везение здесь тоже значит немало. Лето и всю прошлую осень я, когда сидел рядом с отцом на кладбище, со стороны реки часто слышал странный звук, думал, что кричит птица, подозревал выпь. Когда река замерзла, звук пропал, но потом через месяц или полтора я иногда снова стал его слышать. Звук хлюпающий, но как-то отчаянно и безнадежно, в то же время он явно кого-то звал. Я так хорошо его запомнил, потому что стоило ему появиться, волей-неволей начинал вслушиваться, пытался понять, кто это, может быть, плачет человек. Однажды, уже зимой, когда Ирина по обыкновению ко мне зашла, я спросил ее, слышит ли она его, а если слышит, не знает ли, чей он, она рассмеялась и сказала, что это ее квоч - нечто вроде пустышки, которой, шлепая по воде, приманивают сомов.
Отец ее в молодости был лучшим в округе ловцом сомов, и все потому, что у него был замечательный по тонкости настройки квоч. Позже он переехал в Петербург, в 20-м году при большевиках - в Эстонию, в Тарту, и, конечно, забросил и охоту и рыбную ловлю. Уже после его ареста в 40-м году, когда из опечатанной тартуской квартиры ей и маме перед тем, как окончательно выгнать, разрешили взять носильные вещи, она в шкафу случайно нашла отцовский квоч и неизвестно зачем - взяла. А дальше, будто талисман, таскала с собой, куда бы ни ехала. Возила не зря, в 42-м году он ее спас.
Во время эвакуации первые два года Ирина с маленькой дочкой прожила в заводском поселке на Южном Урале. Работы не было, карточки отоваривались плохо, и они с дочкой голодали. Вокруг было много небольших степных озер, и однажды, когда они два дня подряд ничего не ели, Ирина вспомнила про квоч. Пару раз отец брал ее с собой на рыбалку, так что как им пользоваться, она знала, а то, что в здешних местах водятся сомы, видно было по базару. Следующим утром на том же базаре она на обручальное кольцо выменяла сеть, взяла квоч и на попутке доехала до одного из озер, назад она вернулась лишь к ночи, но зато с сомом аж в 15 кг веса. Они с дочерью отъедались им целую неделю. И дальше почти до конца войны, до осени 44-го года, когда муж Ирины, получивший отпуск по ранению, приехал за ней и отвез в Москву, Ирина жила благодаря рыбалке, и жила неплохо, еще двум семьям из Москвы помогала.
"Потом, - рассказывала она, - я про свой квоч снова забыла и вспомнила лишь месяца через четыре после того, как поселилась на кладбище. Я тогда думала, что ничего у меня не получится и получиться не может, потому что рядом со мной нет и малой частички отца, нет ничего, даже не с чего начать; найди я место, где его зарыли - другое дело, но я ведь не сумела. Могила здесь ненастоящая, символическая, отец лежит Бог знает где, а я сижу за тридевять земель, хочу неизвестно чего. Так я себя накручивала день за днем и накрутила до того, что, когда узнала, что надо ложиться в больницу на операцию, была рада. Отрезали мне ровно треть желудка, и еще месяц после больницы я сюда не приезжала - была совсем слабой. И вот лежа дома, по обыкновению печалясь, я однажды вспомнила про отцовский квоч, искала его до середины ночи, а следующим утром собралась с силами и как последняя дура поехала в Рузу.
В трехстах метрах отсюда выше по течению, - рассказывала Ирина дальше, хорошие длинные мостки, я на них легла: солнышко греет, тепло, благодать - и я тут же, хоть у меня нет никакой снасти, шлепаю своим квочем по воде и шлепаю. Через час сомы стали подплывать, ходят кругами, интересуются, кто их приманивает. Иногда, неизвестно почему, может, от нетерпения, хвостами бьют. А мне так хорошо, и оттого, что я им никакого зла не желаю, и оттого, что вижу, как они из самой глубины прямо ко мне, к мосткам поднимаются и снова в яму на глубину уходят: сильные, мощные рыбы, а слушаются, будто дети. Вечером я вернулась на кладбище, заползла в свой домик и сразу уснула, а утром, едва открыла глаза, уже знала, что никуда мне ехать не надо. С тех пор я каждый день ходила на реку, и действительно дело пошло - звук редкий, спутать его с чем-то трудно, и слышно далеко. Все, что было частью отца, квоч хорошо помнит, и главное - это гарантия, что все правда, без обмана. В декабре, - продолжала Ирина, - когда Руза замерзла, работа у меня встала, я думала, что надолго, до весны, но потом догадалась купить у мармышечников пешню, теперь сверлю лунки и шлепаю себе, будто вокруг лето".