В лагере - Борис Шатилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Треножник твой непоколебим, и будущее принадлежит фотографам. Да, да!.. Вот скоро войдет в силу цветная фотография и все сметет на своем пути. Художники вымрут, как мамонты, и останутся одни фотографы со своими треножниками. Сам посуди, какому дураку придет тогда в голову марать холсты краской! Смысл-то какой?! Чтоб написать портрет или пейзажик, художнику надо неделю провозиться, а то и месяц, а до этого сколько учиться, мучиться, сколько холстов перепортить и красок! Да и как еще он там нарисует. А фотография — дело верное. Наставил, щелк и — готово. Ведь верно?.. Я часто думаю: «Эх, если б у меня был аппарат…»
— Нет, ты серьезно? — страшно удивился и обрадовался Тошка. — Чудак!.. Что ж ты не скажешь… С удовольствием, с удовольствием тебе одолжу.
Тошка был слишком добрым и наивным парнем, чтоб вся эта комедия могла доставить хоть какое-нибудь удовольствие. Серафим сейчас же опустил занавес и сказал уже без всякой каверзы:
— Спасибо, Тошка!.. Ложись спать. Ты все-таки хороший парень.
Меня это удивило. Видно, уж день для меня был такой удивительный. Удивило не то, что Серафим зря и, прямо скажу, нехорошо, недостойно потешался над Тошкой. Это в его духе. Он может быть таким. Он сам мне как-то признался:
— Знаешь, иногда на меня находит такая злобная дурь, что мне тогда хочется быть зубным врачом и рвать людям зубы.
Сказал он это в шутку, конечно, и сильно преувеличив свою «злобную дурь», но была в этом и доля правды. А удивило меня то, что он был какой-то грустный, как будто обидел его кто-то, как будто он срывал свою обиду на Тошке. Да и всю эту ахинею насчет фотографии он изложил без всякого задора, совсем не так, как он сделал бы это в обычном своем состоянии.
Серафим и Тошка скоро уснули. А я не спал, лежал и думал. Было тихо. В парке пела иволга и еще какие-то птички. Мне ясно-ясно представилось все, что так поразило меня в этот день: дом, пруд, Ника…
И уже не думы, а мечты подхватили меня и понесли. Я страшно тогда размечтался, и все о подвигах, которыми мне во что бы то ни стало хотелось поразить весь мир.
Я бросался с парохода в страшное, бурное море, спасал каких-то младенцев, свалившихся с палубы; шел по улицам и слышал за собой шопот славы: «Это он… наш первый писатель…» И все в том же роде.
Весь час я промечтал и подконец уверился, что все это непременно так и будет, что, пожалуй, я и сейчас уже хоть никому неведомый, но настоящий герой; мне даже и странным показалось, чего это я давеча так оробел, застыдился себя. Попроще надо быть, увереннее. Ведь в жизни все проще, чем думаешь. Вот за чаем возьму и заговорю и приглашу играть в волейбол…
Зазвонил звонок. Все проснулись и с шумом побежали на террасу пить чай. На лестнице я вдруг все передумал и решил: не лезть с разговорами, держаться в сторонке. Так лучше, спокойнее…
А когда после чая Валька Аджемов, Муся, Ника и Тошка и еще кое-кто из ребят пошли к пруду играть в волейбол и Тошка крикнул нам: «Сима! Саша! Идите к нам в партию!» — мы оба отказались и ушли в парк.
— Сима, Сима! — смешно, как старик, ворчал Серафим, когда мы шли по парку. — У тебя вот прекрасное имя — Александр Сергеевич. А у меня… Чорт знает что! Не то мужик, не то баба. И рифма-то к нему — «невыносимо». — Он нахмурился и вдруг засмеялся. — Идея!.. Знаешь, что?.. Придумал себе имя… Невыносим Петрович! Так лучше, оригинальнее, да и больше подходит к моему характеру.
Он совсем развеселился, и мы стали болтать уже о другом.
За парком по дну оврага, заросшего ольхой и ивой, протекала речонка, почти пересохшая. Мы переправились через нее, выбрались из оврага и очутились у заброшенного и уже заросшего бурьяном кирпичного завода, за которым шли к горизонту волнистые поля. Налево, за овсами, за пригорком, километрах в двух от нас, торчали ивы и крыши какой-то деревушки.
Мы заглянули внутрь развалин — запустение, щебень, кости какие-то. Из-под крыши с шумом вылетела сова, пышным серым комом села на низкий столб в овсах и неподвижно, как чучело, уставилась на нас своими огромными глазами.
Мы сели на меже и смотрели на сову, на облака, пышные, белые. Из-за парка ясно доносились до нас то дружный смех, то отдельные голоса ребят, игравших в волейбол.
И меня вдруг так потянуло туда, к ребятам.
«Глупо, глупо мы ведем себя! — подумал я. — Там веселятся, а мы… Чорт знает что! Разводим меланхолию. Одна сова чего стоит…»
— Брысь, ты! — закричал я во все горло и бросил в нее палкой.
Она взмахнула крыльями, перелетела и скрылась где-то в овсах.
— Чего это ты взъелся на нее? — засмеялся Серафим.
Я откровенно высказал все, что думал.
— Да, это верно! — подхватил он с горячностью. — Нельзя так… Я сам сейчас думал… Так скоро и в самом деле превратишься в Невыносима Петровича. И чего это я давеча прицепился к Тошке? Ведь он в тысячу, в тысячу раз лучше меня, а я свинья… Пойдем к ним!
И мы пошли к дому играть в волейбол.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Со следующего дня все пошло как-то ровнее и проще. Ребята осмотрелись и с самого утра, разбившись на группы, занялись делом. Одни шпаклевали и красили лодку у пруда, другие бродили по парку, высматривая каких-то жуков и птичек, третьи мастерили удочки, корабли с парусами, аэропланы, змеи с трещотками. У всех были свои заветные дела и планы.
Мое вчерашнее возбуждение тоже улеглось, новизна прошла, и я чувствовал себя гораздо спокойнее.
Я не буду описывать нашу повседневную жизнь. Она была такая же, как и во всех лагерях. Расскажу только про самое главное.
В лагере нас было человек тридцать да еще начальник лагеря, вожатый, доктор, повариха и сторож Сергей Сеновалыч.
Доктор был какой-то нелюдимый, не то очень занятый человек. Он целыми днями сидел у себя на балконе во флигеле в плетеном кресле за столиком и, подперев рукой голову, что-то читал и писал.
Вожатый Константин Иванович работал у нас недавно, и мы мало его знали. Совсем молодой еще, он был отличным физкультурником и сильный, как борец. Он гнул толстые железные прутья, перевязывал ремнем свои бицепсы, сгибал руку и рвал ремень надвое. За силу мы его и любили, а иные даже преклонялись перед ним. По части же всего прочего он, кажется, не отличался ничем особенным.
Николай Андреевич, начальник лагеря, был человеком совершенно особенным. Уж перед ним-то мы все преклонялись и страшно любили его. Да и он нас любил.
Худой, угрюмый на вид, он держался по-военному, потому что был когда-то военным. Всю молодость провел на фронтах, был ранен не раз, после чего началась у него какая-то странная болезнь, из-за которой он вынужден был оставить военную службу.
Умный, требовательный и в то же время добрейшей души человек. Надо было видеть лицо его, когда он во время обеда или ужина бывало зайдет на террасу, встанет и так ласково-ласково посмотрит на нас! Убедится, что все хорошо, все довольны, улыбнется и уйдет.
Но это не весь еще Николай Андреевич. Было в нем и еще что-то, что резко отличало его от других людей. Я, например, не мог его себе представить женатым, в семейном кругу, занятым какими-то своими, личными делами, хлопочущим о себе, а не о других. Но почему-то легко мог представить, что вот он, один, в сумерках сидит в полупустой комнате на стуле и ему чрезвычайно грустно. Почему так? Не знаю…
На другой же день я узнал, уже не помню от кого, что Николай Андреевич и отец Ники, оказывается, — старинные друзья еще по Сибири, по фронту, что отца Ники недавно перевели в Москву, что матери у Ники нет — она умерла, что Ника — единственная дочь в отец будто бы души в ней не чает, что Николай Андреевич где-то случайно, чуть ли не на улице, встретился с ее отцом и предложил ему взять Нику в лагерь к себе, чему тот очень обрадовался, потому что не знал, куда пристроить Нику на лето.
Все эти сведения меня страшно тогда взбудоражили. Старинная дружба, случайная встреча после долгой разлуки, единственная дочь — все это показалось мне чрезвычайно романтичным, необыкновенным, как в книге. Я сейчас нее бросился искать ее, хотел хоть издали понаблюдать за ней, посмотреть, с кем она и что делает, но она исчезла куда-то, и я не видел ее ни у пруда, ни в парке.
И опять я размечтался, раскуражился. Так захотелось мне выкинуть что-нибудь необыкновенное, спасти кого-нибудь или при всех побороть Константина Ивановича! И вот, проходя мимо окна Николая Андреевича, я случайно увидел, что он стоит у стола и чистит мелкокалиберную винтовку. У меня сразу же мелькнула мысль: вот чем я могу козырнуть! Я стрелял порядочно, у меня верный глаз и рука твердая, а тут я совсем почему-то уверовал, что я замечательный стрелок и все пули всажу прямо в «яблочко».
Я всунулся в окно.
— Зачем это вы, Николай Андреевич? Стрелять?.. Можно и мне?
— Хорошо, хорошо… Сейчас все пойдем. — Он улыбнулся, заметив мое нетерпение. — Вы, поди, уж и стрелять-то разучились.