Голодные игры - Сьюзен Коллинз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это — Примроуз Эвердин.
2
Как-то раз в лесу, поджидая добычу на дереве, я задремала и грохнулась вниз с десятифутовой высоты прямо на спину — да так, что, казалось, весь дух из меня вышел. Я несколько секунд ни вдохнуть, ни выдохнуть, ни даже пошевелиться не могла.
И вот теперь я испытываю то же самое: горло у меня перехватило и я не в силах издать ни звука, а имя сестры все стучит и стучит молотом в голове. Кто-то хватает меня за руку, какой-то мальчик из Шлака. Наверно, я стала падать, и он меня поддержал.
Это ошибка! Этого не может быть! Имя Прим — на одном листке из тысяч! Я даже за нее не волновалась. Разве я не обо всем позаботилась? Разве не я взяла эти чертовы тессеры, чтобы ей не пришлось рисковать? Один листок. Один листок из тысяч. Расклад — лучше не бывает. И всё, всё насмарку.
Как будто издалека до меня доносится ропот толпы — самая большая несправедливость, когда выпадает кто-то из младших. Потом я вижу Прим: бледная, с плотно сжатыми кулачками, она медленно, на негнущихся ногах бредет к сцене. Проходит мимо меня, и я замечаю, что ее блузка опять торчит сзади как утиный хвостик; и это приводит меня в чувство.
— Прим! — кричу я сдавленным голосом и наконец обретаю способность двигаться. — Прим!
Мне не нужно проталкиваться сквозь толпу, она сама расступается передо мной, образуя живой коридор к сцене. Я догоняю Прим у самых ступеней и отталкиваю назад.
— Есть доброволец! — выпаливаю я. — Я хочу участвовать в Играх.
На сцене легкое замешательство. В Дистрикте-12 добровольцев не бывало уже несколько десятков лет, и все забыли, какова должна быть процедура в таких случаях. По правилам, после того как объявлено имя трибута, другой юноша или другая девушка (смотря по тому, из какого шара был взят листок) может выразить желание занять его место. В некоторых дистриктах, где победа в Играх считается большой честью, и многие готовы рискнуть ради нее жизнью, стать добровольцем не так просто. Но поскольку у нас слово «трибут» значит почти то же, что «труп», добровольцы давным-давно перевелись.
— Чудесно! — восхищается Эффи Бряк. — Но… мне кажется, вначале полагается представить победителя Жатвы и… только потом спрашивать, не найдется ли добровольца. И если кто-то изъявит желание, то мы, конечно… — все более неуверенно продолжает она.
— Да какая разница? — вмешивается мэр.
Он смотрит на меня с состраданием и, хотя мы никогда не общались, как будто даже узнает меня — девочку, которая приносит ягоды; о которой ему, возможно, что-то рассказывала дочь; и которой, как старшему ребенку в семье, он сам пять лет назад вручал медаль «За мужество». Медаль за отца, сгинувшего в рудниках. Может быть, мэр вспомнил, как я стояла тогда перед ним, робко прижавшись к матери и сестренке?
— Какая разница? — ворчливо повторяет мэр. — Пусть идет.
Сзади, вцепившись в меня, как клещами, своими тонкими ручонками, исступленно кричит Прим:
— Нет, Китнисс! Нет! Не ходи!
— Прим, пусти! — грубо приказываю я, потому что сама боюсь не выдержать и расплакаться. Когда вечером Жатву будут повторять по телевизору, все увидят мои слезы и решат, что я легкая мишень, слабачка. Нет уж, дудки! Никому не хочу доставлять такого удовольствия. — Пусти!
Кто-то оттаскивает Прим от меня, я оборачиваюсь и вижу, как она брыкается на руках у Гейла.
— Давай, Кискисс, иди, — говорит он напряженным от волнения голосом и уносит Прим к маме.
Я стискиваю зубы и поднимаюсь на сцену.
— Браво! Вот он, дух Игр! — ликует Эффи, довольная, что и в ее дистрикте случилось наконец что-то достойное. — Как тебя зовут?
Я с трудом сглатываю комок в горле и произношу:
— Китнисс Эвердин.
— Держу пари, это твоя сестра. Не дадим ей увести славу у тебя из-под носа, верно? Давайте все вместе поприветствуем нового трибута! — заливается Эффи.
К великой чести жителей Дистрикта-12, ни один из них не зааплодировал. Даже те, кто принимал ставки, кому давно на всех наплевать. Многие, наверно, знают меня по рынку, или знали моего отца, а кто-то встречал Прим и не мог не проникнуться к ней симпатией. Я стою ни жива, ни мертва, пока многотысячная толпа застывает в единственно доступном нам акте своеволия — молчании. Молчании, которое лучше всяких слов говорит: мы не согласны, мы не на вашей стороне, это несправедливо.
Дальше происходит невероятное — то, чего я и представить себе не могла, зная, как совершенно я безразлична дистрикту. С той самой минуты, когда я встала на место Прим, что-то изменилось — я обрела ценность. И вот сначала один, потом другой, а потом почти все подносят к губам три средних пальца левой руки и протягивают ее в мою сторону. Этот древний жест существует только в нашем дистрикте и используется очень редко; иногда его можно увидеть на похоронах. Он означает признательность и восхищение, им прощаются с тем, кого любят.
Теперь у меня действительно наворачиваются слезы. К счастью, Хеймитч встает со стула и шатаясь ковыляет через сцену, чтобы меня поздравить.
— Посмотрите на нее. Посмотрите на эту девочку! — орет он, обнимая меня за плечи. От него несет спиртным, и он явно давно не мылся. — Вот это я понимаю! Она… молодчина! — провозглашает он торжественно. — Не то что вы! — Он отпускает меня, подходит к краю сцены и тычет пальцем прямо в камеру. — Вы — трусы!
Кого он имеет в виду? Толпу? Или настолько пьян, что бросает вызов Капитолию? Впрочем, об этом уже никто не узнает: не успевая в очередной раз открыть рот, Хеймитч валится со сцены и теряет сознание.
Хоть он и отвратителен, я ему благодарна. Пока все камеры жадно нацелены на него, у меня есть время перевести дух и взять себя в руки. Я расправляю плечи и смотрю вдаль на холмы, где мы бродили сегодня утром с Гейлом. На мгновение меня охватывает тоска… почему мы не убежали из дистрикта? Не стали жить в лесах? Но я знаю, что поступила правильно. Кто бы тогда встал на место Прим?
Хеймитча поскорее уносят на носилках, и Эффи Бряк снова берет инициативу в свои руки.
— Какой волнующий день! — щебечет она, поправляя парик, опасно накренившийся вправо. — Но праздник еще не окончен! Пришло время узнать имя юноши-трибута! — По-прежнему пытаясь одной рукой исправить шаткое положение у себя на голове, она бодро шагает к шару и вытаскивает первый попавшийся листок. Я даже не успеваю пожелать, чтобы это был не Гейл, как она уже произносит: — Пит Мелларк!
«О нет! Только не он!» — проносится у меня в голове, я знаю этого парня, хотя ни разу и словом с ним не перемолвилась.
Удача сегодня не на моей стороне.
Я смотрю на него, пока он пробирается к сцене. Невысокий, коренастый, пепельные волосы волнами спадает на лоб. Пит старается держаться, но в его голубых глазах ужас. Тот же ужас, что я так часто видела на охоте в глазах жертвы. Тем не менее Питу удается твердым шагом подняться по ступеням и занять свое место на сцене.
Эффи Бряк спрашивает, нет ли добровольцев. Никто не выходит. У Пита два брата, я их видела в пекарне. Одному из них, наверно, уже больше восемнадцати, а другой не захочет. Обычное дело. В день Жатвы семейные привязанности не в счет. Поэтому все так потрясены моим поступком.
Мэр длинно и нудно зачитывает «Договор с повинными в мятеже дистриктами», как того требуют правила церемонии, но я не слышу ни слова.
«Почему именно он?» — думаю я. Потом пытаюсь убедить себя, что это не имеет значения. Мы с Питом не друзья, даже не соседи. Мы никогда не разговаривали друг с другом. Нас ничего не связывает… кроме одного случая несколько лет назад. Возможно, сам Пит о нем уже и не помнит. Зато помню я. И знаю, что никогда не забуду.
То было самое тяжелое время для нашей семьи. Тремя месяцами раньше, в январе, суровее которого, по словам старожилов, в наших местах еще не бывало, мой отец погиб в шахте. Поначалу я почти ничего не чувствовала — словно окаменела, а потом пришла боль. Она накатывала внезапно из ниоткуда, заставляя корчиться и рыдать. «Где ты? — кричала я мысленно. — Почему ты ушел?». Ответить было не кому.
Дистрикт выделил нам небольшую компенсацию, достаточную, чтобы прожить месяц, пока мама найдет работу. Только она не искала. Целыми днями сидела, как кукла, на стуле или лежала скрючившись на кровати и смотрела куда-то невидящим взглядом. Иногда вставала, вдруг встрепенувшись, будто вспомнив о каком-то деле, но тут же снова впадала в оцепенение и не обращала никакого внимания на мольбы Прим.
Мне было страшно, очень страшно. Теперь я могу представить, в каком мрачном царстве тоски пришлось побывать маме, но тогда я понимала лишь одно: вместе с отцом я потеряла и ее. Прим всего семь лет, мне — одиннадцать, и я стала главой семьи. Что мне оставалось делать? Я покупала на рынке продукты, варила еду, как умела, и старалась прилично одеваться сама и одевать сестру — ведь если бы стало известно, что мама о нас не заботится, мы бы оказались в муниципальном приюте. В нашу школу ходили дети из приюта — понурые, с синяками на лицах, с согбенными от безысходности спинами. Я не могла допустить, чтобы Прим стала такой же. Добрая маленькая Прим, которая плакала, когда плакала я, еще даже не зная причины, расчесывала и заплетала мамины волосы перед школой, и каждый вечер по-прежнему вытирала отцово зеркало для бритья — он терпеть не мог угольную пыль, покрывавшую всё в Шлаке. Прим не выдержала бы приюта. А потому я никому словом не обмолвилась о том, как нам трудно.