Ядро иудейства - Эфраим Баух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Исход при всем своем величии, всегда трагичен, но насущно необходим, ибо в нем открывается всегда сопутствующее существованию непонимание: в чем смысл жизни?
Далеко не любой исход, являющийся, в общем-то, реальным событием, превращается в воображаемый миф.
Разве когда-то поток горловых звуков, называемых речью, был настолько неохватным, не прекращающимся, приведшим к возникновению целой всемирной индустрии телефонов, их невидимой паутинной сети, оглушительной болтовне? Глас Божий, сказавший однажды кратко «Да будет», обернулся шквалом ничего не значащей речи, залившей человеческий род посредственностью, не менее страшной, чем всемирный потоп.
Об этом я подумал, увидев на берегу моря полузасыпанный песком, обглоданный волнами скелет корабля, вокруг которого, словно бы только сошедшие с него семь пар чистых загорали в живописном беспорядке.
В детстве я любил рассматривать картинки в книге из библиотеки отца «Вселенная и человечество». Особенно волновала меня картинка: человек добрался до края земли и, пробив головой хрустальный свод, дивится чуду открывшегося ему мира, полного звезд. Таким я видел себя, раскрывшим рот, на новой этой земле, о которой столькие годы мечтал.
Потом были военные сборы. Стояла тревожная ночь.
Тревога, ощутимо висящая над огромным, раскинутым вдаль военным лагерем, не может заглушить особый оливково-сосновый запах этой охраняемой им земли. Я бы даже сказал, – олеографический.
Так пахнет лубок, выписываемый маслом.
Краска каплет с кисти и пальцев, и не просохли еще капли, только сброшенные с кисти. Добавить следует сладкий запах липы, смесь запахов цитрусов, мирта, речной вербы, ну, и, конечно, особый цвет неба, идущий от пустыни и моря.
Солнечный свет – сквозь узоры листвы – днем.
Лунное сияние – сквозь китайский рисунок метелок пальмы – ночью.
И если всё это, невидимо текущее молоком и медом, вливается в душу, то уже несколько дней за ее пределами возникает в душе одиссеева тоска по родной Итаке. Возвращаясь из-за границы, входишь в самолет компании «Эль-Аль», и слышишь по радио песню ансамбля «Все проходит, дорогой» -
И с песней, как в начале,Проснуться в ранний час,Петь в боли и печали,Слез не стирая с глаз,На утреннем ветру услышать флейты зов,И снова все начать с азов.
И слезы предательски выступают в уголках глаз.
Освободившись от резервистской службы, выехали натощак, решив позавтракать по дороге в бывшей помещичьей усадьбе, превращенной инициативными молодыми людьми в место отдыха с весьма симпатичным и сравнительно недорогим рестораном.
Я ориентировался по карте, отвлекался, с наслаждением вбирая взглядом убегающие зелеными волнами мягко очерченные холмы нижней Галилеи в сторону синего хребта горы Кармель, из-за которой, как бы ленясь, потягивалось лучами солнце. По обе стороны дороги дымились еще не пробудившимися с ночи тенями неглубокие долины. На склоне одной из них, в глубине рощи, и обнаружилась искомая усадьба. В огромном приемном зале на первом этаже раскиданы были широкие, мягкие, потертые от времени кресла среди кадок с растениями, густо тянущимися вверх и свисающими с лепного потолка. Удивляли шириной подоконники высоких, как в соборах, прямоугольных окон, вообще редкие в Израиле. Все вокруг дышало недвижностью времени и долго длящейся дремотой. И это посреди страны, где бег времени, и чехарда событий были головокружительными.
Заехали в парк Ротшильда, недалеко от Зихрон-Яакова. Немного погуляли по аллеям. Я ухитрился оторваться на некоторое время от спутников, замер в гуще зелени. И внезапно в запущенном, запушенном, затушеванном светом и тенью парке нахлынула на меня вся прелесть и тоска безмолвных аллей какого-нибудь помещичьего дома в забытой и полной необъяснимого солнечного ликования безжизненности средней России. Безжизненность эта была сродни медально обмершему лицу Блока накануне всеобщего провала в кровавый круговорот «бессмысленного и жестокого бунта», названного «великой революцией». И стоявшее на горизонте Средиземное море, явно не к месту, из иного регистра, замыкало всё окружение в рамку блоковских строк: «В легком сердце – страсть и беспечность,/ Словно с моря мне подан знак./ Над бездонным провалом в вечность,/ Задыхаясь, летит рысак./»
Так впитываемое зрением, осязанием, слухом, вечным ритмом волн, соединяется в нечто живое. И оно, в сущности своей, полно любопытства и неизвестно где упрятанного и откуда возникающего умения души застолбить каждое мгновение своего бытия окружающей, подвернувшейся по случаю реальностью, которая уже навсегда отметит этот миг в уносящемся потоке жизни.
Душа, обладающая талантом излить себя в воспоминании, фиксируемом текстом, подобна замершей клавиатуре. Но стоит памяти коснуться клавишей того мгновения, и оно оживет во всей своей зрелищной и музыкальной силе, всегда пронизанной печалью невозвратности.
Удивителен феномен: человек внезапно и врасплох захватывает замечтавшееся пространство метафорой или воспоминанием, разворачивающимся перед зрением и сознанием.
Главное – устоять под отвесно рушащимся на тебя потоком времени.
Недостаток бытия.Первое, что поразило меня, когда я покинул прежнее пространство проживания, ступил на эту Землю, и осторожно стал ее осваивать, это внезапная мысль, что Иерусалим открыт небу, а Тель-Авив открыт морю.
В минуты прочного чувства одиночества, внезапно осознаваемого, как истинное состояние души в безмолвии Иерусалима, я вспоминал, как детскому моему взгляду открывалась картинка из книги "Вселенная и человечество" в отцовской библиотеке. На картинке преклонил колени человек, странник, который дополз до края небесной сферы, пробил ее головой, и потрясенно озирает занебесье с его колесами, кругами планет, – всю эту материю, подобную рядну, где ряды напоминают вздыбившуюся шерсть на ткацком станке Вселенной.
Но потрясала наша земная сторона со средневековым спокойствием звезд, закатывающимся детским солнцем над уютно свернувшимся в складках холмов и зелени полей городком.
Человек-странник всю жизнь шел, полз, чтобы, наконец, добраться до этой сферы, а жители городка обитают рядом и не знают, да их и не интересует, что тут, буквально за стеной их дома, – огромный мир Вселенной. Их не то, что не тянет, их пугает заглянуть за предел, прорвать сферу, прервать филистерский сон золотого прозябания. Вот они, два полюса отцовского восклицания «Ce la vie» – «Такова жизнь» – так удивительно сошедшиеся на околице затерянного в земных складках городка.
Все годы я отряхивался от этого видения, как от не дающего покоя сна, спасаясь мыслью, что только в поэзии, слове, метафоре можно пройти над бездной.
Обычно это накатывало на меня после бесконечных изматывающих душу споров о самоиндификации человека, как "еврея".
Сколько казуистики тратится на поиски "национальной сущности" – особенно в русской и немецкой массе.
В русской традиции сразу приходят на ум Толстой и Достоевский, которые, по сути, выросли на Священном Писании. Что ж, продолжим знаменитую в свое время кампанию, развязанную советской властью по "раскрытию псевдонимов", в поисках скрываемого "еврейства".
В свое время иудейскому мальчику дали при рождении имя – Кифа. Он вырос и стал апостолом Петром. Другому мальчику дали имя Шауль, а он стал апостолом Павлом. Так оно – европейская цивилизация не в силах откреститься еврейского генома.
Антисемитизм это подушная удушающая реакция на собственные опостылевшие корни.
Кого-то, в достаточной массе, преследуют, как Мандельштама, лежащие, "как руины, рыжие Пятикнижия с оборванными переплетами". И даже пригвожденный им, как самый страшный деспот в мировой истории, "кремлевский горец" с таким сюсюкающим прозвищем – Сосо (опять же, от еврейского имени имени – Иосиф), не мог до конца отмыться от того, что прилипло к его узкому лбу в духовной семинарии.
Футуризированный в юности Пастернак, казалось бы, легче коллеги Осипа переносил свое "еврейство", но это лишь казалось. Роман "Доктор Живаго", тайком прочитываемый нами в одну ночь в годы всеобщей перлюстрации, усиленного сыска и мышиного фиска, и воспринимаемый, как свет в окошке в атмосфере всеобщего "криводушья", по выражению Нобелевского лауреата, отказавшегося от премии по известным всем и каждому обстоятельствам, в последующие десятилетия значительно потускнел. И что осталось в сухом, но все еще пылающем остатке? Выпятилась и бесконечно обсуждается мучительная неприязнь автора к своему неотстающему еврейству. Ведь даже гению полагалось заполнять в анкете пятый пункт.
Да что говорить: чем мешало провозвестнику будущего мира всеобщего счастья, безоглядно выстилающему благими намерениями дорогу в ад, Карлу (при рождении – Мордехаю) – не папе Карло, с бессмысленным упорством строгающему мир деревянных человечков, востривших нос во все дела, а скорее бородатому злодею, подобно Карле Черномору, – его еврейство.