Орфические песни - Дино Кампана
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Божество Кампаны имеет женский лик; соответственно, тема женщины является нервом всего его творчества. Женский образ у него всегда — «мимолетное виденье»: промелькнувшая фигура на улице, силуэт в окне, картина, поэтическая строка, кадр фильма. То, чем поэт не обладает (даже если пишет о плотской близости), а может лишь проводить взглядом. Как всякой небесной сущности, женщине сопутствует белый цвет — поэт использует его, даже передавая ее внутренние состояния, вплоть до физиологических. Женские фигуры выстраиваются в мистическую лестницу, возводящую к идеалу Вечной Женственности, Красоты, Нежности, Грации (слово «grazia» в итальянском означает как красоту, так и благодать, и милость), созерцанию которого посвящает себя поэт, отклоняя образ Бога-Царя патриархальных религий. Все многообразие жизни, чувства, мысли, вся мудрость природы и истории говорит поэту женскими голосами и смотрит на него «тысячами нежно-любящих глаз небесных видений».
* * *Поэзия Кампаны еще не была в нашей стране предметом специального изучения. Семь небольших стихотворений переведены на русский язык E. M. Солоновичем[6]. В настоящее время готовится к печати полный русский перевод «Орфических песен», фрагменты которого публикуются ниже.
За разнообразную помощь, советы, консультации, за возможность ознакомиться с редкими книгами и другими материалами по теме я бесконечно благодарен замечательным людям, активистам Центра изучения наследия Дино Кампаны (Марради) — сестрам Мирне и Аннамарии Джентилини и Франко Скалини, талантливому педагогу, краеведу, увлеченному исследователю жизни и творчества поэта-земляка.
Виденье
Не знаю, иль в скалах явился мне твой неясный лик,или в улыбке из неоглядной дали,в склоненном челе, светлее слоновой кости,о, меньшая сестра Джиоконды,о, в смутном свечении древней легенды,вёсен угасших Царица, Царица-подросток.Но ради песни твоей несказанной,наслажденья и боли — сколько музыки, девочка бледная,в округлости губ, тонко означенных линией алой,о, Царица мелодии, — ради еле заметногодевственной шеи твоей наклона,в просторах небесного океана,ночной поэт, я следил бессонносозвездий плывущие караваны.Да, ради этой сладостной тайны,ради безмолвного твоего становленья…Не знаю, его ли было живым знаменьемэтих волос золотистое пламя.Не знаю, была ль эта легкая дымкалегкой, над болью моею, улыбкойлица из мглы отдаленных веков…Вижу горы немые — белые гнезда ветров,и неподвижного неба суровые своды,и реки, что покорно влекут многослезные воды,и согбенные тени людского труда, и эти холодные склоны…И снова по краю небес пробежали светлые тени,и снова ищу тебя, и снова тебя призываю, Виденье…
Песня темноты
Сумерки гаснут.Духи смятенны. Пусть будет легка темнотаСердцу, что больше не любит!Струи, струи мы слушать должны;Струи, струи, что они знают?Струи всё знают, всё знают они,Что слышат духи, внимая…Слышишь, сумерки гаснут,А духам смятенным легка темнота.Слышишь: тебя победила Судьба.Но легким сердцам открывается новая жизнь за по — следнею дверью.Нет сладости той, что может сравниться со Смертью.Шажок Шажок ШажокСлушай ту, что качает тебя, как в колыбели, слушай,Слушай милую девочку, слушайТу, что ласково шепчет на ушко:«Шажок, Шажок»Сейчас, чтобы уйти, он поднимется по ступеням.Сейчас — как свежо ветер морскою прохладою веет…Сейчас так отчетливо отбивает мгновеньяСердце, что больше других любило.Гляди: вот уж совсем стемнело.На склонах деревья стоят молчаливо.И катятся воды неторопливо.
Пум! Мама, тот человек упал!
День неврастеника
(Болонья)
Старый город ученых и священников заволакивало туманом декабрьского полудня. Холмы просвечивали вдали над равниной, пересекаемой шумными порывами ветра. Над железнодорожными путями была различима, будто вблизи, в ложной перспективе свинцового света, товарная станция. Вдоль линии окружной дороги кичливо проплывали смутные женские фигуры, укутанные в меха, с романтично-пышными волосами, приближаясь дробным, словно автоматическим, шажком, в своих пухлых горжетках похожие на птиц с деревенского двора. Глухие удары и станционные свистки только подчеркивали разлитую в воздухе монотонность. Дым паровозов мешался с туманом; провода висли, висли гроздьями на изоляторах телеграфных столбов, уходивших в туман монотонно.
В выщербинах красных, разъеденных туманом стен открываются молчаливо длинные улицы. Гадкий пар тумана расползается между зданий, заволакивая верхи башен, длинные молчаливые улицы — пустые, будто после разграбления. Фигурки девушек, все мелкие, все темные, с вычурно повязанными шарфами, подскакивающим шажком пересекают улицы, оставляя их еще более пустыми. В кошмаре тумана, посреди этого кладбища, они кажутся чем-то похожи на мелких зверьков: совершенно одинаковые, подскакивающие, черные, они таят под долгой спячкой свой колдовской дурман.
* * *Стайки студенток под портиками[7]. Сразу видно, что мы в центре культуры. Поглядывают с невинностью Офелий, стоя группками по три, разговаривая в ярком цветении своих губ. Они толпятся под портиками бледной и курьезной свитой современных граций, эти мои однокашницы, собравшиеся на лекцию. У них не увидишь деланых даннунцианских улыбок[8], с клокотанием в горле, как у филологичек; они улыбаются редко и сдержанно, осмотрительно, не разжимая рта, никогда не давая ясного прогноза, эти наши естественницы.
* * *(Кафе) Мимо прошла Русская. Рана губ горела на бледном лице. Приблизилась и прошла мимо, неся цветение и рану своих губ. Шагом изящным, слишком простым, слишком обдуманным, прошла она. А снег все падал и таял безразлично в уличной грязи. Портниха с адвокатом болтают, пересмеиваясь. Укутанные извозчики выглядывают из-за поднятых воротников, будто вспуганные звери. Мне все безразлично. Сегодня, кажется, в городе выступило на поверхность все серое, однообразное и грязное. Все тает, как снег, в этом болоте; и где-то на дне души я чувствую сладость от растворения в том, что заставило нас страдать. Чувство, которое усиливается, оттого что неизбежно и скоро уляжется снег белыми простынями, и мы опять сможем покоиться в наших белых снах.
Передо мною зеркало, и бьют часы; свет пробивается ко мне из портиков сквозь занавес окна. Берусь за ручку, пишу; что пишу, сам не понимаю; пальцы в крови; пишу: «В полумраке любящий расцарапывает портрет любимой, чтобы развоплотить свою мечту» и т. д.[9]
(Снова на улице) Острая печаль. Меня останавливает старый школьный товарищ; он еще и тогда ходил в отличниках, а теперь, гляди-ка, по изящной словесности профессор вонючий; искушает, вызывает на откровенность — и все с той же поганой улыбочкой. И в заключение: «Ну, ты мог бы попытаться послать что-то в ‘Аморе иллюстрато’!..»[10] (Улица) А вот и неизбежный в этих портиках, жужжащий, как пропеллеры аэропланов, рой высокоумных барышень. Они трещат, захлебываясь и показывая зубы, в азарте охоты за каким-нибудь врагом науки и культуры, которого предстоит расколошматить на кусочки у подножия кафедры. Но вот уже пора! Шлепаю прямо по лужам посереди улицы; сейчас именитый осел влезет на кафедру, таща на себе вьюк каталожных познаний…………………..
………………У дверей дома оборачиваюсь и вижу классического, усатого, огромного блюстителя порядка…………………………..
Ох, уж эти мне порядки почтенной старины! Ох, сколько же этих держиморд!
* * *(Ночь) Горит камин напротив зеркала. В бездонной фантасмагории зеркала тела нагие мелькают, немые; и тела изнуренные, и поверженные, в языках пламени, жадных и немых; и будто вне времени — белые тела, изумленные, неподвижные в печи угасшей; белая, от моего обессиленного духа отторгается безмолвно Ева: она отторгается от меня, и я просыпаюсь[11].
Брожу под кошмаром портиков. Капля кровавого света, потом темнота, потом снова капля кровавого света, отрада погребенных. Скрываюсь в переулке; но из мрака под фонарем белеет призрак с накрашенными губами. О ты, который бросаешь ночных шлюх на дно перекрестков, о ты, который кажешь из мрака отвратительный труп Офелии[12], о, сжалься над моим долгим мученьем[13]!