Рукописи не возвращаются - Аркадий Арканов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда мадрант просыпался ночью. То ли от чересчур назойливой мухи, что было явным упущением со стороны арбаков, то ли от слишком сильного дуновения, вызванного опахалами, что тоже являлось оплошностью арбаков, то ли от тяжелого сновидения… Но, независимо от причины, сам факт ночного пробуждения мадранта означал смертный приговор всем четырем арбакам, которых утром наступившего дня бросали на съедение священным куймонам, чтобы не тратить на эту фиолетовую падаль драгоценный свинец, не тупить о них топоры и сабли, не осквернять их вонючими телами благородные морские воды и не отравлять землю погребением их мерзких останков.
Если ночь проходила спокойно, утром арбаков уводили в темные казематы, обильно кормили пищей, приправленной вкусными, но снотворными специями, после чего они спали до наступления ночи…
Мадрант открыл глаза и сразу почувствовал на себе ненавидящие взгляды четырех пар арбачьих глаз. Он усмехнулся. Он не испытывал к арбакам ответной ненависти. Он их просто презирал.
Мадрант презирал пленных и рабов. Рабов — за их молчаливую, беспрекословную покорность, пленных — за то, что они предпочли рабство ради спасения жизни, потому что цепляться за ту жизнь, которая им предоставлялась, даже не за жизнь, а за существование, могли только животные. Но животные цепляются за существование неосмысленно, а эти сознательно. Значит, они хуже животных…
В последний миг перед пленением еще можно было использовать свое оружие против себя.
Но ведь они почему-то не сделали этого…
Можно затем отказаться от пищи и воды…
Но ведь они не отказываются…
Наконец, можно ударить стражника или плюнуть в лицо какому-нибудь ревзоду…
Но ведь они не ударяют и не плюют.
Значит, они цепляются за то, что никак нельзя назвать жизнью, и надеются на то, на что уже нет и не может быть никакой надежды…
С того момента, как он стал мадрантом, были, правда, выплески… И никогда он не расправлялся с храбрецом, проявившим человеческое начало. Наоборот, и так было всякий раз в случае неповиновения, он собирал на площади эту жалкую толпу, это тупое быдло и возносил до небес непокорного, отдавая дань его смелости и ставя в пример остальному порченому семени.
А потом бунтовщика доставляли на край высоченного обрыва, обрыва Свободы, как нарек его мадрант, и дарили ему последний шанс: он должен был прыгнуть с этой страшной высоты в сверкающее где-то внизу море и либо разбиться о прибрежные камни, либо утонуть, либо стать жертвой акул, которые непонятно почему собирались, как на праздник, под обрывом Свободы в дни подобных экзекуций.
Невелик был последний шанс, но все-таки это был шанс.
И после всего мадрант направлялся к водоему со священными куймонами, и никто не мог слышать, как он просил небо о спасении несчастного гордого одиночки.
Он надеялся, что его молитвы будут услышаны, и это успокаивало его.
Он один хотел, и было только в его власти дать свободу заслужившему ее, но мадрант не мог этого сделать, потому что его бы не поняли, потому что иначе он не был бы мадрантом…
Случались, правда, и раскаяния. Тогда мадрант делал знак рукой, и раскаявшегося отдавали обратно в толпу, после чего до конца дней своих он оставался самым отвратительным рабом даже среди рабов, и это было закономерной расплатой за раскаяние.
В такие дни мадрант находился в прескверном настроении…
…Мадрант трижды встряхнул колокольчик. Глаза арбаков приняли тревожно-вопросительное выражение, но четвертого звонка не последовало, и это означало, что ночь прошла спокойно и что никаких претензий на сегодня к арбакам нет.
Появились стражники и вывели арбаков из покоев. Тогда мадрант встал и подошел к зеркалу.
Ему шел сорок второй год. Кожа лица и тела была упругой и смуглой, даже первые признаки старения еще не проглядывались.
Он сделал десяток дыхательных упражнений, поиграл немного мускулатурой и, довольный самочувствием, раздернул плотные вишневые шторы, и, когда солнце ударило его по глазам и он чихнул, мадрант окончательно убедился, что наступил новый день.
Два массажиста (не из рабов) тщательнейшим образом довели его тело до нужной кондиции и передали медику, который после соответствующего осмотра и нескольких манипуляций высказал полнейшее удовлетворение состоянием здоровья мадранта, на что мадрант, в свою очередь, выразил озабоченность неудовлетворительным цветом лица медика.
Медик виновато улыбнулся, потом рухнул на колени и, ловя губами руку мадранта, начал заверять его, что он, медик, наизамечательно себя чувствует и это могут подтвердить все три его жены (ранг приближенного медика позволял ему иметь трех жен), а цвет лица, показавшийся высочайшему мадранту неудовлетворительным, объясняется исключительнейшим образом переупотреблением клубники.
Мадрант вяло выслушал объяснения медика и брезгливо погладил его по лысеющей голове. У него сегодня не было в мыслях отстранять медика, чего тот больше всего и опасался, потому что отстранение от особы мадранта означало изменение ранга и лишало отстраненного многих, если не всех, привилегий.
По сути дела, приближенные мадранта, как более, так и менее, тоже были рабами, но в отличие от подлинных рабов, которые знали, что они рабы, эти считали себя свободными, и мадрант играл с ними в сложившуюся веками игру, иначе он не был бы мадрантом».
Глория смотрит из-под очков на мужа. Алеко Никитич дремлет, сидя на диване, посапывая и причмокивая.
— Ты не спи, — говорит Глория. — Ты слушай!
— Я все слышу, — встряхивается Алеко Никитич. — «Иначе он не был бы мадрантом…»
— Это очень здорово! — восклицает Глория. — «Иначе он не был бы мадрантом»! Там дальше есть длинноты и ряд фривольностей, от которых, конечно же, следует избавиться, но в целом… Ты знаешь, звонил Дамменлибен, я ему выразила свой восторг, он бы мог прекрасно проиллюстрировать…
Алеко Никитич, конечно, доверяет безупречному вкусу Глории, но не любит, когда она открыто вмешивается во внутриредакционные дела.
— А вот это уже лишнее, — замерзает он, поднимаясь с дивана. — Ни один человек из редакции, не говоря уже обо мне, не читал, а ты предлагаешь Дамменлибену…
— Я не предлагаю, Алик. Я просто высказала ему свое мнение…
Из ванной выходит Поля, держа на руках закутанную в махровое полотенце Машеньку.
— А вот и дедушка пришел, — напевает Полина и вручает внучку деду.
Машенька сразу же хватает Алеко Никитича за нос.
— Ты была у Рапсода Мургабовича? — спрашивает он.
— Все взяла. Он тебе кланяется и сказал, что заглянет в понедельник по поводу статьи… Представляю, что он тебе напишет.
Алеко Никитич любит дочку, но и ей не позволяет влезать во внутриредакционные дела.
— Что надо, то и напишет! — строго произносит он, пытаясь вырвать свой нос из Машенькиной ручки.
Глория несет Машеньку в другую комнату, и они вместе с Полей приступают к укладыванию.
Алеко Никитич садится за стол и располагает перед собой материал Сверхщенского, по которому уже успел пройтись рукой мастера Индей Гордеевич.
Статья Сверхщенского «Мы — мухославичи»,
написанная для журнала «Поле-полюшко» к 1200-летию
со дня основания родного города,
с правкой и замечаниями Индея Гордеевича с левой стороны
и соображениями Алеко Никитича — с правой стороны.
Невелика птица, Я иду по моему старому, но вечно Согласен с И.Г. чтобы начинать молодому городу. Неспешно катит свои А.Н. с себя! волны величавая седовласая красавица
И.Г. Славка, что в районе Сокрестья (ныне
мухославские Черемушки) принимает в
гостеприимные объятья младшую сестру
свою — своенравную Муху. Вековые дубы,
которые помнят еще и Чингисхана, Точнее — «помнят Опять „Я“! приветливо шепчут мне: „Здравствуй, бегство Чингис
И.Г. человек! Здравствуй, строитель нового!“ хана»…
А по широкому светлому проспекту А.Н.
Холмогорова спешат к своим рабочим При чем тут местам улыбчивые и до боли в сердце «боли в сердце»? родные мне мухославичи; люди-труженики,
И.Г. люди-романтики, люди-открыватели. Я иду
и думаю: воскресни сейчас, через 1200 Очень хорошо.
лет, кто-нибудь из жителей того древнего А.Н.
Мухославска, он бы не узнал родные
места. Неузнаваемо изменился облик
города за это время! Гордо раскинула
свои корпуса спичечная фабрика
гордость мухославичей! Далеко за
пределами страны гремит слава нашего Почему «мне»? химзавода. В прошлом году мне довелось Лучше — «нам Я тоже был в побывать в далекой Фанберре — городе довелось». И я Фанберре. контрастов. И приятная гордость был в Фанберре.
И.Г. наполнила сердце, когда на столе мэра А.Н.
Фанберры я увидел знакомый баллон с
клеймом родного завода. Простые