Повести о детстве: Гуси-лебеди летят. Щедрый вечер - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прислушиваюсь к его гэханию и начинаю улыбаться.
— Ты чего, помощник, зубы скалишь? — удивляется дядя Николай, раскачивая пышную, на мелких сборках свиту.
— А почему вы каждый раз гэхаете?
— Почему? — косится на меня человек глазами и усами. — Будто ты не знаешь?
— Не знаю.
— Да, плохи твои дела.
— Плохи, но не очень… Так почему?
— Без «гэх» дерева не осилишь.
— Разве?
— Не веришь — попробуй! Становись на мое место.
Я так и делаю: беру колун, замахиваюсь — и он застревает в полене.
— А что я тебе говорил? — наливаются смехом усы и курносый нос дяди Николая. — «Гэх» в хозяйстве — большое дело, на нем все дровосеки держатся.
— Дядя, а это правда, что вы нашли перо жар-птицы? — неожиданно выдаю я.
— Хе, какой ты интересный! — удивляется человек, он оглядывается, а по всему его виду и глазам проходят предостережение и таинственность.
Ну, кто бы после этого не догадался, что дядя Николай нашел-таки перо жар-птицы, только не очень хочет рассказывать об этом. И вновь надо мной мелькнуло волшебство сказки. Я тоже смотрю на город и улицу, набиваюсь всем своим выражением в верные соучастники и тихонько-тихонько с надеждой спрашиваю:
— Дядя, вы-таки нашли это перо?
— Таки нашел, — шепчет дядя, заговорщицки прикладывает палец к усам и губам, а одним глазом косит на улицу.
Но сейчас на ней кроме стайки черных, ночующих в дымоходе воробьев нет ни куколки.
— И что вы с ним сделали? — тенькает что-то у меня внутри.
— Что? Когда все дома засыпали, я при свете пера-жар птицы тачал людям сапоги.
— Тачали сапоги? — разочарованно переспрашиваю, и все видения сказки покидают меня.
— А что же мне было делать, если не было другого света? — сразу берутся смехом все лицо и усища насмешника.
Если так, то и я начинаю улыбаться, еще и укоризненно покачивать головой, чтобы дядя Коля не очень думал, что ему поверили сдуру. А сказки все равно жалко…
Вскоре мы вдвоем идем к нам, и дядя вкусно рассказывает, каких он должен купить жеребят: ни у кого не то, что в селе, а даже в Литине и вне Литина не будет таких ни по красоте, ни по силе. Такую скотину дядя на зло врагам собирается приобрести не впервые, и все почему-то откладывает покупку. Он говорит, что пока что никак не может подобрать в самую точку масть, а соседи говорят, что в дядином кошельке еще не высвистел ветер. Вот когда высвистит, тогда объявятся жеребята. Но и без них дядя Николай не считает себя нищим. Даже когда его имущество записывали в сельсоветские книги, человек доказывал, что он не бедняк, а среднего достатка земледелец.
— Что же ты средне имеешь? — улыбнулся дядя Себастьян. — Жену и детей?
— Считай, Себастьян! — и дядя Николай начал загибать пальцы сначала на одной, а дальше на другой руке. — Дом есть, в доме — кладовки, во дворе — рига, хижина, дровяной склад, ступа, и жернова имею, и гуся, и галагана[8], и полон двор кур, еще больше яиц и сапожное ремесло в руках.
— Вот насчитал! Теперь тебя и в богачи можно записать! — танцевал от смеха дядя Себастьян…
Дома дядя Николай вынимает из кармана очки, цепляет их на самый кончик носа, но читает, не заглядывая в стекла; теперь даже усы у дяди становятся серьезными.
Я очень радуюсь, что мой папа жив и здоров, чего и нам желает, а дальше мою радость подмывает смех, потому что читается то, что есть в каждом письме: «А передайте еще поклон до самой сырой земли моему близкому родственнику Игнату, сыну Даниила, который держит Оляну, дочь Петра с никитовского подворья. Пусть легко ему живется и хлеб жуется…»
Я представляю себе, как высоченный дядька Гнат, сын Даниила, сидит себе на скамье и уминает хлеб, и мне хочется прыснуть. Но как тут засмеешься, когда отцовы поклоны вышибают из маминых глаз влагу, а дед и бабушка трогательно покачивают головами и заранее угадывают, кому дальше должен идти поклон. Поэтому и я, вздохнув, смыкаю уста и тоже начинаю покачивать головой. Это у меня получается быстрее, чем у стариков, и вот я вижу, что моя старательность настораживает их и, чтобы не отхватить какое-нибудь укоризненное словцо, начинаю пристально прислушиваться к новым и опять-таки до самой сырой земли поклонам. Наконец и им наступает конец. Мать краешком платка вытирает глаза и спрашивает читателя, постится ли он.
— Если у тебя есть барская белорыбица или краснонорыбица, то могу поститься и у вас, — становится важным дядя Николай.
Все смеются, а мать бросается к печи, чтобы чем-то угостить гостя. Я тоже не ловлю ворон: подхожу к шестку и умоляюще смотрю в подобревшие мамины глаза.
— Ну, чего тебе, Мишенька? — тихо, ласково спрашивает мать и гладит рукой мою голову.
— Ничего, мама, — грустно задрожал и у меня голос. — Вот чтобы папа скорее приехал.
— Соскучился по нему?
— Соскучился. Мама, а может такое быть, что папа и сапоги привезет мне?
— Вряд ли, Михайлик, ой, вряд, хоть бы душу привез, и то будет хорошо, — грустно посмотрела в окно.
— А разве что?
— Неспокойное время, но, может, как-то обойдется… Ты что-то хочешь?
— Пустите меня погулять.
— На улицу?
— Куда-нибудь, — невнятно говорю, потому что сам надеюсь поехать в лес. Но об этом лучше не заикаться, потому что сразу скажут: там еще есть бандиты.
— Что мне только делать с тобой? — немного проясняется лицо матери, и это уже хорошая примета для меня. — Ну, скажи, разбойник, что делать с тобой?
— Что? Пустить, и все.
— Пустить, говоришь? — укоризненно качает головой.
— Ну да! — радуюсь я, обхватываю мать руками, а глаза поднимаю вверх.
Это, вижу, матери нравится, она пристально всматривается в меня, говорит, что я лопоухий, с чем я охотно соглашаюсь, дальше застегивает пуговицу на воротнике и машет рукой:
— Валяй уж, придира. Только смотри не порви моих последних сапог, не молоти ими, как цепом, землю, не влезай по самые уши в лужи и ямы, и не дразни по всем углам собак, и не затевай драк…
— Хорошо, мама! — уже из-за двери охотно кричу я и сразу же забываю все, чего мне нельзя делать, потому что впереди воля до самого вечера!
Когда я стремглав выскакиваю на улицу, из-за соседнего забора слышу лукавое и язвительное «ги». Так может здороваться со мной только Петр Шевчик. Какой только каверзы ни скрыто в этом «ги». Хотя мы с Петром одногодки, он считает, что ему надо верховенствовать надо мной, потому что в прошлом году он уже пас три коровы, а я только вертелся возле деда и его ремесла и, когда надо, понемногу пас нашу седую рябую от старости кобылу; из-за нее не раз меня поднимала на смех пастушня. Во-первых, наша лошадь была вымогательницей: не покорми ее с рук чем-нибудь лакомым, ни за что не сядешь на нее, во-вторых, ее никак нельзя было пустить в галоп, а попытаешься, — смотри, за ногу укусит. И поэтому, когда были бега, я всегда, горюя, оставался позади всех и только мечтал о том времени, когда придется мчаться на настоящем коне…
Из-за плетня Петр свысока, как научился у старших пастухов, смотрит на меня и снова говорит: «ги».
Я уже понимаю, куда течет вода, но с сочувствием спрашиваю сына вдовы:
— На тебя давно икота напала?
— Да нет, как только тебя увидел, — посмеивается Петр и глазами протыкает мои сапоги. — В мамины обулся?
— Когда-то были мамины, теперь мои.
— Твои?
— Да. Мать себе новые купили, а эти мне достались по наследству.
— А ты не врешь? — темное лицо Петра становится озадаченным: он и верит и не верит мне.
— Беги спроси, моя хата — вот тут, — небрежно показываю пальцем в сторону своей торцевой стены.
— Гм, повезло тебе, — уже с завистью говорит Петр, хотя, казалось бы, чего ему завидовать, если он имел настоящие сапоги, шитые на его ногу.
— Петр, давай махнем в лес.
— Чего мы там не видели? — подозрительно смотрит на меня.
— Чего? — ловлю глазами синюю дубраву, которая словно купается в весенней воде. — Посмотрим лес, и все.
— Нашел чем удивить: что я сроду этого добра не видел?
— Как хочешь, — собираюсь бежать.
— Постой! — Петр немного размышляет, перелезает через забор, становится передо мной и уже властно говорит: — Пойдем за мной!
— Это хорошо, что ты впереди пойдешь, — невинно говорю.
— А почему хорошо? — из-за плеча недоверчиво посмотрел на меня Петр.
— Потому что у меня сапоги более сухими будут.
— Хитрый какой! — нахмурился пастушек. — Сначала я пойду впереди, а потом — ты!..
Когда мы стороной обходим липовый путь и оказываемся в долине, нас окружает воркование ручьев. Напевая, они озабоченно поспешают себе и до прудов, и до левад, и в Медвежью долину, где вьется речушка. Она еще спит себе, а ручьи уже бьют в бубны и танцуют на ее льду. Вот и мы тоже начинаем танцевать, и сейчас вся командирская спесь сползла с раскрасневшегося лица Петра. И как только он не извивается на льду, передразнивая танцульки то своего дядьки Николая, то тетки Насти, то дьяка Ермолая, который, выпивши, выбивает ногами, как бревнами, еще и приговаривает: «Го-то-то, го-то-то!». У нас обоих уже обрызганы не только сапоги, но и полотняные штанишки, и катанки.