Аллума - Ги Мопассан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я удалился так же бесшумно, как пришел, и вернулся домой к обеду.
Вечером я послал за ней, и она вошла с озабоченным видом, обычно вовсе ей не свойственным.
— Сядь сюда, — сказал я, указывая ей место рядом с собой на диване.
Она села, но когда я нагнулся поцеловать ее, она быстро отдернула голову.
Я был поражен:
— Что такое? Что с тобой?
— Теперь рамадан, — сказала она.
Я расхохотался.
— Так марабут запретил тебе целоваться во время рамадана?
— О да, я арабская женщина, а ты руми!
— Это большой грех?
— О да!
— Значит, ты весь день ничего не ела до захода солнца?
— Ничего.
— А после заката солнца?
— Ела.
— Но раз ночь уже настала и ты разрешаешь себе есть, тебе незачем быть строгой и в остальном.
Она казалась раздосадованной, задетой, оскорбленной и возразила с высокомерием, какого я не замечал в ней до сих пор:
— Если арабская девушка позволит руми прикоснуться к ней во время рамадана, она будет проклята навеки.
— И так будет продолжаться целый месяц?
Она отвечала убежденно:
— Да, весь месяц рамадана.
Я притворился рассерженным и сказал ей:
— Ну так ступай справляй рамадан со своей родней.
Она схватила мои руки и поднесла их к своей груди.
— О, прошу тебя, не сердись, ты увидишь, какой я буду милой! Хочешь, мы вместе отпразднуем рамадан? Я буду ухаживать за тобой, угождать тебе, только не сердись.
Я не мог удержаться от улыбки, — так она была забавна в своем огорчении, — и Отослал ее спать.
Через час, когда я собирался лечь в постель, раздались два легких стука в дверь, таких тихих, что я едва их расслышал.
Я крикнул: «Войдите!» Появилась Аллума, неся перед собой большой поднос с арабскими сластями, засахаренными, обжаренными в масле крокетами, сладкими печеньями, с целой грудой диковинных туземных лакомств.
Она смеялась, показывая чудесные зубы, и повторяла:
— Мы вместе будем справлять рамадан.
Вам известно, что пост у арабов, длящийся с восхода солнца до темноты, до того момента, когда глаз перестает различать белую нить от черной, завершается каждый вечер небольшой пирушкой в тесном кругу, где угощение затягивается до утра. Таким образом, выходит, что для туземцев, не слишком строго соблюдающих закон, рамадан состоит в том, что день обращается в ночь, а ночь в день. Но Аллума заходила гораздо дальше в своем благочестии. Она поставила поднос на диване между нами и, взяв длинными тонкими пальцами обсыпанный сахаром шарик, положила его мне в рот, шепча:
— Это вкусно, отведай.
Я раскусил легкое печенье, в самом деле необычайно вкусное, и спросил:
— Ты сама все приготовила?
— Да, сама.
— Для меня?
— Да, для тебя.
— Чтобы примирить меня с рамаданом?
— Да, не сердись! Я буду угощать тебя так каждый вечер.
О, какой мучительный месяц я провел! Месяц подслащенный, приторный и несносный, месяц нежных забот и искушений, порывов ярости и напрасных попыток сломить непреклонное сопротивление.
Затем, когда наступили три дня бейрама, я отпраздновал их на свой лад, и рамадан был позабыт.
Лето прошло; оно было очень жаркое. В первые дни осени я заметил, что Аллума стала озабоченной, рассеянной, безучастной ко всему.
И вот как-то вечером, когда я послал за ней, ее не оказалось в комнате. Я подумал, что она бродит где-нибудь по дому, и велел отыскать ее, но она не появлялась; я отворил окно и крикнул:
— Магомет!
Сонный голос отозвался из палатки:
— Да, мусье.
— Не знаешь ли, где Аллума?
— Нет, мусье, неужели Аллума пропал?
Через минуту мой араб вбежал ко мне встревоженный, не в силах скрыть своего волнения. Он спросил:
— Аллума пропал?
— Ну да, Аллума пропала.
— Не может быть!
— Отыщи ее, — сказал я.
Он остановился, задумавшись, что-то соображая, силясь понять. Потом бросился в ее опустевшую комнату, где наряды Аллумы были разбросаны в восточном беспорядке. Он осмотрел все, точно сыщик, или, вернее, обнюхал все, точно собака; потом, устав от этих усилий, прошептал с покорностью судьбе:
— Ушел, совсем ушел!
Я опасался несчастного случая, — Аллума могла упасть на дно оврага, вывихнуть себе ногу, — и потому поднял на ноги всех обитателей поселка, приказав искать ее, пока не найдут.
Ее искали всю ночь, искали весь следующий день, искали целую неделю. Но не нашли ничего, что могло бы навести на ее след. Я тосковал, мне ее не хватало; дом казался мне пустым и жизнь бесцельной. К тому же мне приходили в голову тревожные мысли. Я боялся, что ее похитили, что ее, может быть, убили. Но когда я начинал расспрашивать Магомета, делиться с ним своими опасениями, он неизменно отвечал:
— Нет, он ушел.
И прибавлял арабское слово «рхэзаль», означающее «газель», как бы желая сказать, что Аллума бегает быстро и что она далеко.
Прошло три недели, и я уже потерял надежду увидеть вновь свою арабскую любовницу, как вдруг однажды утром Магомет вошел ко мне с сияющим от радости лицом и сказал:
— Мусье! Аллума вернулся.
Я соскочил с кровати:
— Где она?
— Не смеет войти! Вон он там, под деревом!
И, протянув руку, он указал мне в окно на что-то белое, у подножия оливкового дерева.
Я оделся и вышел. Приближаясь к этому свертку тряпок, как будто брошенному к подножию ствола, я узнал большие темные глаза, нататуированные звезды, продолговатое и правильное лицо обворожившей меня дикарки. Чем ближе я подходил, тем сильнее поднимался во мне гнев, мне хотелось ударить ее, сделать ей больно, Отомстить.
Я крикнул издали:
— Откуда ты пришла?
Она сидела неподвижно, безучастно, словно жизнь едва теплилась в ней, и молчала, готовая снести мой гнев, покорно ожидая побоев.
Я подошел к ней, пораженный видом покрывавших ее лохмотьев — лоскутьев шелка и шерсти, серых от пыли, изодранных, до отвращения грязных.
Я повторил, замахнувшись на нее, как на собаку:
— Откуда ты пришла?
Она прошептала:
— Оттуда.
— Откуда?
— Из племени.
— Из какого племени?
— Из моего.
— Почему ты ушла от меня?
Видя, что я ее не бью, она осмелела:
— Так надо было... так надо... Я не могла больше жить в доме, — вполголоса ответила она.
Я увидел слезы у нее на глазах и вдруг расчувствовался, как дурак. Я наклонился к ней и, повернувшись, чтобы сесть, увидел Магомета, который издали следил за нами.
Я переспросил как можно мягче:
— Ну скажи, отчего ты ушла?
Тогда она рассказала, что в ее душе уже давно таилась неодолимая жажда вернуться к кочевой жизни, спать в шатрах, бегать, кататься по песку, бродить со стадами по равнинам, не чувствовать больше над головой, между желтыми звездами небесного свода и синими звездами на своем лице, никакой крыши, кроме тонкого полога из заплатанной и истрепанной ткани, сквозь которую светятся огненные точки, когда просыпаешься ночью.
Она объяснила мне это в наивных и сильных выражениях, таких правдивых, что я поверил ей, растрогался и спросил:
— Почему же ты не сказала мне, что хочешь на время уйти?
— Ты бы не позволил...
— Если бы ты обещала вернуться, я бы отпустил тебя.
— Ты не поверил бы мне.
Видя, что я не сержусь, она засмеялась и прибавила:
— Ты видишь, с этим покончено, я вернулась домой, и вот я здесь. Мне надо было пробыть там всего несколько дней. Теперь с меня довольно. Все кончено, все прошло, я здорова. Я вернулась, мне опять хорошо. Я очень рада. Ты добрый.
— Пойдем домой, — сказал я.
Она встала. Я взял ее руку, узкую руку с тонкими пальцами. Торжествующая, звеня кольцами, браслетами, ожерельями и монистами, важно выступая в своих лохмотьях, она проследовала к дому, где нас ожидал Магомет.
Прежде чем войти, я повторил:
— Аллума! Всякий раз, когда тебе захочется вернуться к своим, скажи мне об этом, и я отпущу тебя.
Она спросила недоверчиво:
— Ты обещаешь?
— Обещаю.
— И я тоже обещаю. Когда мне станет тяжело, — она приложила руки ко лбу пленительным жестом, — я скажу тебе: «Мне надо уйти туда», — и ты меня отпустишь.
Я проводил Аллуму в ее комнату; за нами следовал Магомет, который принес воды, так как жену Абд эль-Кадир эль-Хадара еще не успели предупредить, что ее госпожа вернулась.
Войдя в комнату, Аллума увидела зеркальный шкаф и устремилась к нему с просиявшим лицом, как бросаются к матери после долгой разлуки. Она разглядывала себя несколько секунд, состроила гримасу и сказала зеркалу сердитым голосом:
— Не думай, у меня в шкафу есть шелковые платья. Сейчас я опять буду красивая,
Я оставил ее одну кокетничать с своим отражением.
Наша жизнь потекла, как прежде, и я все больше и больше поддавался странному, чисто физическому обаянию этой девушки, относясь к ней в то же время как-то отечески покровительственно.
Все шло хорошо в течение полугода, потом я почувствовал, что она опять стала нервной, возбужденной, немного печальной. Как-то раз я спросил ее: