Восход и закат - Эдвард Бульвер-Литтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, это большое счастье, Блаквель. Вы велели приготовить лошадей? Я тотчас же после похорон намерен ехать.
– А что делать с дачей?
– Продать, разумеется, продать.
– А мистрисс Мортон и её дети?
– Гм! мы подумаем об них. Она была дочь ремесленника. Я полагаю, надобно будет обеспечить ее прилично званию. А? как вы думаете?
– Да, конечно; больше и требовать от вас не могут. Этого слишком довольно. Ведь это не то, что жена: совсем другое дело.
– Конечно, совсем другое дело. Позвоните-ка, чтоб принесли свечу. Мы запечатаем эти ящики… Да я охотно съел бы котлетку… Бедный мой брат!
Погребение кончилось; запряженный экипаж стенал к подъезду. Сэр Роберт слегка поклонился вдове и сказал:
– Через несколько дней я вам напишу, мистрисс Мертон, и вы увидите, что я вас не забуду. Дом этот будет продан, но мы вас не торопим. Прощайте, мистрисс; прощайте, дети.
Он потрепал племянников по плечу. Филипп топнул ногой и взглянул на дядю мрачно и надменно.
– В этом мальчик проку не будет, пробормотал тот про себя.
– Утешьте чем-нибудь маменьку, дядюшка! сказал Сидней простодушно и с умоляющим видом половив свою руку в руку богача.
Сэр Роберт сухо крякнул и сел в братнину коляску. Адвокате сел рядом с ним, и коляска покатилась.
Неделю спустя, Филипп пошел в оранжерею, набрать плодов для матери, которая по смерти мужа почти вовсе не дотрагивалась до пищи. Она исхудала как тень; волоса её поседели. Она, наконец, могла плакать; зато уж и не осушала глаз. Филипп, набив несколько кистей винограду, положил в корзинку и хотел взять еще абрикос, который казался ему поспелее других, как-вдруг кто-то с силою схватил его за руку и раздался грубый голос садовника Джона.
– Что ты тут делаешь? Не тронь!
– Ты с ума сошел, болван! вскричал молодой человек с гневом и негодованием.
– Полно, брат, куражиться, барин! я не хочу, завтра приедут господа, смотреть дачу, и я не хочу, чтобы оранжерея была обобрана вашей братией. Вот, что я хотел сказать, мистер Филипп.
Молодой человек побледнел, но молчал. Садовник был рад, что мог выместить прежние обиды, и продолжал:
– Что ты так презрительно смотришь, мистер Филипп? Ты вовсе не такой большой барин, как воображал. Что ты такое? Нечего. Так убирайся же подобру-поздорову: мне пора запирать двери.
С этим словом он грубо взял молодого человека за плечо, но вспыльчивый, раздражительный и властолюбивый Филипп был силен, не полетам, и бесстрашен как лев. Он схватил лейку и так ударил ей садовника в голову, что тот как сноп опрокинулся на парники и в дребезги расшиб рамы и стекла. Филипп спокойно снял спорный абрикос, положил к винограду, в корзинку, и пошел. Садовник не почел нужным преследовать его.
Для мальчика, который, в обыкновенных обстоятельствах, прошел свой путь через богатую побранками детскую, среди семейных раздоров, или побывал в большой школе, для такого мальчика это приключение ничего бы не значило и не оставило бы по себе ничего такого, что слишком потрясло бы нервы или встревожило бы душу по миновании первой вспышки. Но для Филиппа Бофора этот случай был эпохою в жизни. Это было первое нанесенное ему оскорбление; это было посвящение его на переменную, безрадостную и ужасную жизнь, на которую отныне было осуждено это избалованное дитя тщеславия и любви. Его самолюбие в первый раз было жестоко уязвлено. Он вошел в комнату и вдруг почувствовал себя нездоровым; колена его дрожали; он поставил корзинку на стол, закрыл лицо руками и заплакал. Эти слёзы были не детские, не те, которые так же скоро исчезают, как скоро являются: это были жгучие, тяжелые слезы гордого мужчины, мучительно выжатые из сердца вместе с кровью. Он, конечно, несмотря на все предосторожности, имел уже некоторое смутное понятие об особенности своего положения, но до того это еще его не беспокоило, потому что он не испытывал никакой неприятности. Теперь он начал заглядывать в будущее и им овладело сомнение, неясное опасение; он вдруг понял, какой опоры, какой защиты лишился в отце, и содрогнулся… Послышался звонок. Филипп поднял голову. Это был почтальон с письмом. Филипп поспешно встал и, отворачивая лицо, на котором еще не обсохли слезы, принял письмо, потом взял корзинку с плодами и пошел в комнату матери.
Ставни были притворены. О, как насмешлива улыбка счастливого солнца, когда оно озаряет несчастных! Катерина сидела в отдаленном углу, бесчувственно, неподвижно устремив влажные глаза в пустоту; весь вид её представлял олицетворение безутешной скорби. Сидней сидел у ног её и плел венок из полевых цветов.
– Маменька! маменька! шептал Филипп, обвив руками её шею: взгляни же, взгляни на меня. Сердце мое разрывается, когда я вижу тебя в таком положении. Отведай этих плодов. Ты тоже умрешь, если будешь продолжать так… Что ж тогда станется с нами, с Сиднеем?
Катерина обратила на него неопределенный взор и пыталась улыбнуться.
– Вот письмо, маменька. Может-быть, добрые вести. Прикажешь распечатать?
Катерина взяла письмо. Какая разница между этим письмом и тем, которое, несколько дней тому назад, подал ей Сидней! Адресс был руки Роберта Бофора. Катерина содрогнулась и положила письмо. Вдруг, в первый раз, как молния промелькнуло в душе несчастной женщины сознание настоящего её положения и страх за будущее. Что будет с её детьми? что с ней самой? Как ни свят был её союз с помойным, а перед законом она едва-ли найдет право. От воли Роберта Бофора могла зависеть участь трех существ. Дыхание спиралось в её груди. Она взяла письмо и поспешно пробежала его. Вот оно.
«Мистрисс Мортон! Так как бедный брат мой оставил вас, не сделав никакого распоряжения, то понятно, что вы должны быть озабочены будущностью ваших детей и вашей собственною. Поэтому я решился как-можно скорее, – как только позволяют приличия, – уведомить вас о моих намерениях насчет вас. Не нужно говорить, что, строго рассудив, вы не можете иметь ни каких притязаний, ни претензий на родственников покойного. Я не стану также оскорблять ваших чувств нравственными замечаниями, которые и без того, вероятно, представлялись вам самим. Не указывая более на ваши отношения к моему брату, я, однако ж, беру смелость заметить, что эти отношения были не малым поводом к отчуждению его от нашего семейства, и при совещании с нашими родственниками об обеспечении судьбы детей ваших я нашел, что, кроме некоторых уважительных сомнений, наши родные к вам чувствуют очень понятную и простительную неприязнь. Из уважения, однако ж к моему бедному брату (хотя я в последние годы очень редко виделся к ним), я готов подавить чувства, которые, как вы легко поймете, должен разделять с моим семейством. Вы теперь, вероятно, решитесь жить у своих родственников. Чтобы вы, однако ж, не были им в тягость, я назначаю вам ежегодно по сто фунтов, которые можете получать по третям, или как вам лучше. Вы можете также взять себе из серебряной посуды и белья, что понадобится, по прилагаемому при письме моем списку. Что же касается до ваших сыновей, то я готов отдать их в школу, а потом они могут выучиться какому-нибудь приличному ремеслу, которое вы лучше всего можете избрать им по совету ваших родственников. Если ваши дети поведут себя хорошо, то всегда могут надеяться на мое покровительство. Я не намерен торопить и гнать вас, но вероятно, вам самим будет прискорбно жить долее нежели сколько необходимо нужно на месте, с которым сопряжено для вас столько неприятного. И так как дом продается, то вам, конечно, неприятны будут посещения покупателей, да притом ваше продолжительное присутствие было бы даже помехою продаже. На первые издержки по случаю переездки посылаю ваш вексель во сто фунтов стерлингов и прошу уведомить, куда потом должно будет послать деньги за первую треть. Насчет отпуска слуг и прочих распоряжений по дому, я уже дал поручение мистеру Блаквелю, так, что вам не будет ни какого беспокойства.
Честь имею быть вашим, милостивая государыня, покорнейшим слугой
Роберт Бофор»Письмо выпало из рук Катерины. Скорбь её превратилась в отвращение и негодование.
– Заносчивый негодяй! вскричала она с пламенеющим взором: это он смеет говорить мне… мне! жен, законной жене его брата! матери его родных племянников!
– Скажи это еще раз, маменька, еще раз! вскричал Филипп: ты жена, законная жена?
– Клянусь, это правда! отвечала Катерина торжественно: я скрывала эту тайну ради твоего отца. Теперь, ради вас, истина должна открыться.
– Слава Богу! слава Богу! шептал Филипп обнимая брата: на нашем имени нет пятна, Сидней!
При этих словах, произнесенных с радостью и гордостью, мать вдруг почувствовала все, что подозревал и таил про себя её сын. Она чувствовала, что под его вспыльчивым и упрямым нравом таилось нежное и великодушное снисхождение к ней. Даже недостатки Филиппа могли родиться от двусмысленного его положения. В сердце её проникло горькое раскаяние в том, что она, для выгод отца, так долго жертвовала детьми. Затем последовал страх, ужасный страх, мучительнее самого раскаяния. Где доказательства? Она знала, что есть свидетельство о браке, но где оно? Об этом она никогда не спрашивала мужи, а теперь спросить было поздно. Другой никто не знал. Она застонала и закрыла глаза, как будто для того, чтоб не видать будущего. Потом она вдруг вскочила, бросилась из комнаты и побежала прямо в кабинет мужа. Положив руку на замок, она затрепетала и остановилась. Но забота о живых в эту минуту была сильное скорби во умершем. Она вошла и твердыми шагами приблизилась к конторке. Конторка была заперта и запечатана печатью Роберта Бофора. На всех шкафах, на всех ящиках та же начать напоминала о правах более действительных. Но Катерину это не остановило. Она оборотилась, увидела Филиппа и молча указала на конторку. Мальчик понял ее и ушел. Через минуту они воротился с долотом и сломал замок. Торопливо, с трепетом, перерыла Катерина все бумаги, развертывала письмо за письмом, лист за листом. Тщетно! Ни свидетельства, ни завещания не было. Одного слова достаточно было, чтобы объяснить Филиппу, чего мать его искала, и он принялся обыскивать еще внимательнее, еще отчетливее. Все шкафы, все ящики, всякое место, где могли быть бумаги, в кабинете и во всем доме, было осмотрено и все напрасно.