Крысолов - Георгий Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она могла бы переспросить, какой прожект по счету? Первый, например, стоил ему глаза. Сначала — желтеньким летом 1917-го — Федор сидел удивленный. Он готовился в университет — Буленбейцер-старший отвадил сына от армейской романтики, объясняя, что государство бьют не на фронтах, а в тылу, и даже не со скамьи думских фракций, а из ложи прессы (слово «ложа» произнес с собачьей улыбкой). Иди на правоведение — вот что сказал отец. Кажется, мания с законами будет еще долго крутиться. Тут отец ошибался. Законы сдвинули в сторону, как грязную посуду. Оставили, впрочем, колющие предметы. Что ж: благочинно-штатский Федор Буленбейцер, почти студент, листая Сперанского, пересматривал арсенал: отцовский кольт (чтобы купить домик в Финляндии — это пока не нужно), отдающий в запястье вальтер, почему-то подкашливающий браунинг (а как хорош — женщины, глядя на него, жмурились), между прочим, на ковре в кабинете отца — поджарая винтовка (только по воронам; какая под Петербургом охота? Буленбейцеры никогда не охотились), на сладкое — коротконосый пугач для дам — допустим, если лезет пьяный или, допустим, если вы лезете срочно в банк. Да-да, история с сейфом.
Кстати, сейф Буленбейцер честно спасал в апреле следующего года. Домик в Финляндии был не то что куплен — обжит. Каменноостровскую дачу уже жевали голодные комиссары. Квартиру на Мойке пока удавалось блюсти. Отец не хотел, чтобы Федор ехал обратно. Он не мог сказать: что, ты хочешь, чтобы мы с Аленушкой (сестра Федора) одни, дурачина, остались? Тебе мало мамы?
И думал удивленно, что, если и повинен в смерти жены — за роялем она вдруг упала, — значит, сердце (он отравил ей жизнь — гавкали каменноостровские старухи — он менял, думаете, горнишных каприза ради? а она только виновато улыбалась), то как прав, как прав был отец Мартирий, отпевавший ее, — в ранней смерти есть, чадца, смысл, нам до времени не известный.
Она умерла в 1914-м. А в 17-м, когда в их веранде разбили цветные стекла, смысл стал ясен.
Нет, не сейф — первый прожект. Сейф — разминка. Первым прожектом мог, вероятно, стать Урицкий — черная жаба на кривых ногах. «В России, — писал Буленбейцер в 1928 году, — пятьдесят три улицы названы в „честь“ Урицкого. Святой мученик Леонид Канегиссер проткнул эту жабу, но ядовитая слизь вытекла из нее и запачкала нашу землю. Что думает несчастный человек, идущий по улице Урицкого? Он думает, что время жаб еще не кончилось. Пусть ведает, что оно кончится. И не при наших внуках, как пророчат нытики, а очень скоро».
Но в конце августа 1918-го, когда Канегиссер мчался по Невскому на вихляющемся велосипеде — когда сделал выстрел, когда Урицкий повалился с дыриной в боку, со стоном преисподней, Федор подыскивал знакомства среди тех, кого так мечтал убивать. Разумеется, он не сам до этого додумался.
Ольга потом попрекала его (осторожная Ольга!): «Вот Канегиссер отдал себя на закланье, а ты сортировал брильянтики — для взяток. Между прочим, еврей». Федор не говорил, а только думал, что еврею иной раз полезно пристукнуть еврея же, но спорил с Ольгой иначе: «…мне рассказывали, что он из старой шведской семьи. Его видели в шведской церкви…» — «Ха-ха-ха-ха» (Ольга умела смеяться очень обидно.) Тут, пожалуй, даже упрямый Буленбейцер пасовал. В компании с Таборицким или Борком он с час мог доказывать, что Канегиссер не еврей. И потом не забывайте: среди евреев (с кислой физиономией) встречаются вполне (еще кислее) приличные (совсем, совсем кисло) приличные люди.
«Только мне ты не вешай лапшу», — Ольга удивительно быстро избавилась от условностей светского политеса. Буленбейцер успевал удивиться: уроки рисования, что ли, ее так измучили? Но он — тоже ведь странность — всегда чуть робел перед ней. Это примерно так, как даже самый теплокровный человек поеживается от первого ноябрьского ветра с реки. Или она разгадала не только упрямство — их псовую черту, но еще и другую псовую — желание форсу? Только вот перед кем форсить? перед соседскими суками или перед хозяином?
«Я не могу видеть тебя, — шипела она — в шутку? нет? — Когда ты скачешь перед зеркалом, собираясь в посольство…»
Нет, Федор не оправдывался (хотя мысленно отвечал ей: «А в Америку разве ты не хочешь драпать?» или «А по Стокгольму пошататься ты не хочешь?»). Он не оправдывался: потому что вспоминал книжечку «Правила придворного поведения юного дворянина» (Штигенфункель, 1767, по-немецки) — Федор, в антракте от крысиных охот, любил лежать в гамаке белым животом кверху, читая ее, — и категоричная мудрость прочно впечатывалась в память подростка — «Дворянин никогда не оправдывается — он выше оправданий».
Впрочем, — вздыхал другой раз Федор Федорович, — Штигенфункель жил в то время, когда жены не задирали своих мужей. Ведь, — продолжал он рассуждать менее уверенно, — Ольгу можно считать моей супругой?
Она приехала к нему в Париж в ноябре 1935-го. «Ты позволишь мне остановиться у тебя?». «Бедность, — подумал Буленбейцер, — великий демократ». «Но ты сам, — она сняла синюю шляпку с перышком киви, — я думаю, не сбежишь к тетушке в Ниццу?». Ольга прекрасно знала, как он умел водить за нос навязчивых полудрузей. Буленбейцер действительно не любил истинно-русского хлебосольства — и потом: отвлекает.
Если в начале 1930-х он (упрямейцер!) вдруг стал потухать — Ольга все не ехала (еще и такой насмешливый тон в редких открытках), глупо кашлял под осень 1931-го два месяца с лишком (пришлось исколоть седалище — а дальше полгода прятаться от родителей медицинской девы), еще пришлось ликовать на свадьбе сестры, а лучше бы отправить жениха к черту, наконец, даже деньги, как плохая лампочка, помаргивали, даже с вечно-багровыми рожами друзья сразу все постарели, умер отец, французы, как дураки, придирались к каким-то бумагам, а русские только цапались, цапались между собой и в газетах аккуратно не платили, — если, повторим, он стал потухать, то и вдруг засиял, как прожектор.
После того как приехала Ольга. После того как пожаловали в гости деньги (муж сестры, например, оказался порядочным человеком и с деньгами), а еще — доля в архиве Бурцева («я озолочу тебя, Федька») — за такие документы, и правда, вываливали аванс без условий, да не только в русских газетах, но главное — новые прожекты (вот почему он горел прожектором). И если с Эфроном Буленбейцер вдруг раззнакомился (как почувствовал, что враг? Ольге сказал — брюхом), то с Околовичем проводил недели.
Единственная трудность — про Околовича он не мог рассказать даже Ольге (после истории с Эфроном особенно).
Но, м.б., не из осторожности — что бедный Буленбейцер с трудом терпел, так это ее насмешливый взгляд. Они существовали вместе уже месячишко (по разным спальням) — и Федор Федорович с удовлетворением подмечал, что козье молоко ей очень нравится (она каждое утро находила бутыль, оставленную мадемуазель Жужу у двери), и — вот, смотри пальто, он сунул ей жестом неловкого брата — хорошо же на ней сидело (даже лисицу с воротника — как грозилась — отпарывать не стала), и — начала читать не газеты, но журналы и русские книжечки (ей нравился, например, подававший надежды Вольдемар Алконостов) — жизнь, получается, не кончилась после того, как дача на Каменном сгорела — не понимал только он, почему она вдруг сердится. Почему?
«Интересно, ты вел свой…» — донжуанский список — она не договорила. «Вчера мне…» — полоумная соседка шептала про твою последнюю подстилку — не договорила опять-таки. «Ты понимаешь…» — что я приехала к тебе, а должна была утопиться во Влтаве, потому что деваться мне некуда — а это как договорить? «Ты всегда, всегда…» — завидовал Илье, а теперь ликуешь, что наконец обскакал его, ведь ликуешь? — такого бы точно не произнесла.
Буленбейцер слышал, что слова похожи на мух, но смотрел на Ольгу все равно с простодушием (как смотрят большие псы), и не забывайте к тому же про вечно счастливый стеклянный глаз. Между прочим, про него он Ольге еще не проговорился.
10.И с удивлением думал: женщины, боже мой, — это вам не Коминтерн. Эфрону, помнится, фразочка приглянулась. «Ведь у Коминтерна как? — они обедали не раз вместе с Эфроном летом 1936-го в ресторанчике „Прожорливый кролик“ на Монмартре, платил Буленбейцер, хотя он уже догадывался, что Сергею платят rouges — красноружие, а раз платил, мог и закидывать кролику удочку: У Коминтерна как? (Сергей делал вид, что хихикает.) У Коминтерна вашего все очень просто: одна мысль — перерезать буржуев. Вот как эти котлетки… (Запел) Долго в цепях нас держали, Долго нас голод томил. Черные дни миновали, Час для котлетки пробил! А у женщин, Сережа, как? У женщин, простите, даже в момент лирического экстаза мыслей бывает самое меньшее две — я его люблю (момент экстаза!), а вот почему это, когда я уезжала проведать маму в старческий дом (как хорошо, что мы ее туда спровадили), он забыл поливать мои гиацинты — вдруг он меня недостаточно любит?»