Ломоносов: поступь Титана - Михаил Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рисунков на валунах много. Фигурки людей и животных перемежаются изображениями лодок, увенчанных оленьими или лосиными рогами. А еще — круги, полукружья, кое-где крапленные охристой да рдяной вапой. Но самое дивное — изображение громадного человека: ростом он в сажень, тулово как шкап, ноги стульчиками, а голова квадратная.
— Офоня! — зовет Михайла напарника. Тот поднимает голову. — Гли!
— А-а, — доносится голос Офони. Он бывал здесь, ему ведомы эти вырубки. — Поганое место, — брезгливо оценивает он и мелко-мелко крестится. — Недаром Бесов Нос зовут. — И словно прикусив язык, поворачивает на то, что его заботит: — Вернемся в обитель — не сказывай… Мол, у Повенца были. Не велено сюда. Да тут ить поболе… камешника-то… Не осбирано…
Михайла уже не слышит его, продолжая ползать по валунам. Глядя на это, Офоня напускает старшинскую строгость:
— Будет лезать-то… Давай дак сбирай…
Михайла роется в камешнике, рассеянно перебирая и рассматривая сколыши да кругляши, а глазами все тянется к валунам. Экое диво встренулось на пути, николи такого не видывал… Кресты обетные — и тоже с резьбой — на полярных островах встречались и не поодинке. А такое — впервой. Кресты ветхие, лет по двести. Да велик ли век дерева. А здесь резано по камню, и сроки тому рукомеслу не иначе тыща лет, а то и не одна.
Полуденное солнце слепит глаза ярым светом и того больше — потом. Донимают мошка, слепни и овода. Пора сделать передышку. В затинке за скальным козырьком промысловики разводят костерок. Офоня затевает варить житную мусейку, а Михайле велит проведать лошадей.
Лошади стоят в неглубокой бочажке. Они выбрали самое лучшее место. Тут и вода, тут и кормежка — по бережкам густо зеленеет молодая осока. А главное — здесь не так лютуют овода.
На обратном пути Михайла заглядывает в подлесок. На кочкарнике полно голубели, но ягода еще зеленая, попадается морошка, но она только-только закрасела. Чтобы не возвертаться с пустыми руками, Михайла срывает на заварку пук смородных листов.
Не торопясь похарчившись, пошвыркав духовитого питья, промышленники подстилают потники, под головы устраивают седла и сладко вытягивают босые, прикрытые холстинкой ноги. Торбинки сыскные полны — роздых они, слава Богу, заслужили…
…Сон Михайлы нарушают какие-то звуки. Его так сморило, что он не в силах поднять головы. Доносится перестук, похожий на цокот копыт, различаются человеческие голоса, а их перекрывают заполошные вопли озерных чаек. Наконец разомкнув глаза, Михайла опирается на сомлелые руки, садится и выглядывает из-за камней. У основания мыса, на котором они с Офоней разбили бивак, видны оленьи упряжки, люди в широких одежках.
— Офоня, — кличет Михайла. Напарник ворочается, козонками суемно продирает глаза.
— Чего?
— Гляди. — Михайла поводит головой.
Офоня поднимается на колени.
— А-а, — в голосе его нет ни тревоги, ни интереса. — Лопари. Тута стоянка их. — И уже отворачиваясь, роняет: — Ништо. Места всем хватит.
Офоня принимается осматривать собранные камни. Как грибник на опушке леса перекладывает пестерь, чтобы освободиться от бросовых грибов, так и он, вывалив на мешковину торбинку, осматривает повторно каждую находку. Иные камешки обивает острым молотком, иные дробит, превращая в кардех, а потом из россыпи выбирает отдельные крупицы. Михайла, глядя на напарника, тоже берется за торбинку. Она не столь полна, как у Офони, однако тоже увесиста. Иные камушки, по погляду Офони, Михайла откидывает — это «пустыри», их, к стыду его, набралось немало. Иные складывает в дерюжный мешок. Иные, как поучает напарник, дробит, извлекая из дресвы малые крупицы и зернышки.
Работа спорится. Между делом Михайла не выпускает из внимания пришельцев. Они разбивают стоянку. Олени уже выпряжены. Уже поставлен чум, рядом стяжаются жерди другого. Меж чумами затевается костер. Весело пыхает языкатый огонь. Сушь — чего ему чадить? Тем паче вереску. Кресалом о камень чиркни — мигом пламя займется, никакого трута для разживления не понадобится.
День клонится к вечеру. Жара спадает. С озера тянет свежестью, комарье и овода отступают к опушке. Солнце, уже спокойное и рдяное, повисает над серединой озера. И тут в стане лопарей начинается заметное оживление. Они выстраиваются долгой вереницей. Передние что-то собираются поднимать. С этой минуты Михайла уже не отводит от них глаз.
Вереница людей приходит вдвижение. Передние, по всему видать мужчины, несут на плечах лодку. По размерам это оморочка, какие долбят иные мужики на Курострове. Но по виду иная. Нос ее украшает — теперь Михайла явственно видит — оленья голова, увенчанная рогами. Изображение такой лодки Михайла видел на валуне. Вот туда, к валунам, мимо их с Офоней залёжки, видать, и шествуют эти люди. Впереди мужчины, облаченные в легкие малицы и оленью обутку, позади на небольшом расстоянии женщины, одетые точно так же, но ярче и наряднее.
Михайла с Офонасием по-прежнему хоронятся за каменным уступом: один, стоя на коленях, с жадным любопытством наблюдает чужой обряд; другой — сидя на подстилке, не перестает твердить обережную молитву.
Подойдя к валунам, на которых оставили заповеди их предки, лопари ставят лодку возле уреза воды, потом простирают руки к рдеющему солнцу. Доносятся их гортанные голоса — чуть хрипловатые мужские и более тонкие женские. У каждого рода своя молитва, у каждого свой бог. А кто ближе к истине — рассудит время.
Обряд завершается. Мужчины наклоняются и сталкивают лодку в воду. Она плавно устремляется на закат, к пылающему солнцу. Лодка явно не пустая — тяжесть ноши угадывалась в походке носильщиков. Но что там? Что на дне лодки? Узнать охота — просто страсть! Михайла не выдерживает, подымается в полный рост, а потом — для верности — вспрыгивает на валун.
— Покойник. Это у них похороны, — оторопело шепча, не то спрашивает, не то утверждает он.
— Нехристи, — не столько осуждая, сколько поясняя, отвечает Офоня и истово крестится.
Прибрежный тягунок свежеет, оплескивая берег накатной волной. Однако лодку, вопреки природе, несет не к суше, а к заревому капищу. И сея неведомая сила пуще всего поражает Михайлу — как это?!
Обряд погребения заканчивается. Озеро приняло почившего, теперь по золотой дорожке он отправится прямо к солнцу. Последний гортанный крик, должно быть, благодарение — и лопари неспешно отправляются назад.
Михайла как завороженный высится на валуне. Видят ли его лопари? Конечно, видят. Их с Офоней дымок они приметили еще с дальней опушки. У саамского охотника да рыболова глаз вострый — недаром он максу семужью голью уписывает да горячей оленьей юшкой лакомится. К тому же Михайла — не какой-нибудь там младеня, что не выше отцова сапога. Рослый да ядреный, даром что пятнадцати еще не минуло.
Лопари манят выговцев с собой. Лица их улыбчивы и дружелюбны, особенно женские. Там, в корневище мыса, у них стоянка. Там сердце молодого олешка варится. Сладкое сердце…
— Пойдем, што ли? — очарованно кивает Михайла, уже весь в порыве и готовности.
— Хошь — иди, — бурчит Офоня. — А я здеся… — Он старше, он опытнее. Должна же на двоих хотя бы одна голова оставаться.
…И вот Михайла в саамском кругу. Два чума. Меж ними костер. Вокруг костра с десяток мужчин. Лица молодые, костью широкие, округлые, но не узкоглазые, как канинские ненцы. Стариков среди них нет. Один более зрелый с чуть сивоватой бородкой — это, видать, вожак. Он и задает всему порядок. По его команде Михайле первому вылавливают из черного каганца куски оленины и подают их на расправленной бересте. Молодые лопари глядят на это чуть ревниво, как смотрят на привилегии соперника, но внешне виду не подают: он гость, а гостю у всякого честного рода почет и радушие.
Обносят сидящих в кругу мужчин две женщины, еще одна мешает в каганце вересковым черпаком. А четвертая — по виду самая юная — сидит в стороне на застеленных шкурами нартах.
Михайла уплетает оленину охотно и не чинясь. В обители что ни день — пост. Мяса, как прибыл от дома, не едывал, отчего не отвести пустую брюшину. «На нову брюшинку — свежа мясинка», — приговаривала, бывало, покойная бабенька Евдоха. Нет уже старицы на свете — Царство ей Небесное! — некому сиротею добрым словом приласкать. Нежданная умильность оболакивает сердце Михайлы, едва не оборачиваясь слезой, и это дивит его. Чем таким попахивает оленина? Уж не на кудесных ли травах ее заваривали? Не грибы ли опойные трусили в это варево? Опаска мелькает, как мелькал еще час назад молодой задорный олешек, и тут же пропадает. Все ладом, все путем-дорогой.
Михайла обводит глазами сотрапезников. Сдирая с костья мясо, они скалят зубы и украдкой, как им кажется, постреливают зенками. Куда охотники целят — догадаться нетрудно. Вон куда! На те самые нарты, где восседает лицом к закатному солнцу юная лопинка. Уж не продолжение ли это того самого обряда? Или начинается новый обряд? Не успевает Михайла об этом подумать, как вожак — его зовут Хырс — отдает какую-то команду. Молодые лопари встают. Вожак о чем-то спрашивает их, они поочередно отвечают и ударяют кулаком в грудь. Подходит черед Михайлы. Неуверенно глядя на Хырса, он пожимает плечами. Тогда вожак переходит на жесты. Сплетенные пальцы рук, поднятые над головой, — это знак оленьих рогов. Михайла кивает: понятно. Рогаткой из двух пальцев одной руки Хырс бодает другую. Ясно дело — это поединок. Обводит рукой круг. Значит, олени — это молодые лопари. А затем опять нацеливает палец на Михайлу. Михайла супится: что он хочет? Согласен ли русский олень помериться силой с саамским?