Из дневника учителя Васюхина - Федор Крюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вам это нравится?
— Да… Я люблю кавалеров сроду.
— А не хорошо говорят об этом на станице…
— Это старушонки-то? Язычницы там разные?.. А о ком они хорошо скажут! Ведьмы! Всех оговорят, никого не оставят… Только из кавалеров уж никто мною не похвалится… Они так потому за мной и бегают, что я ни с кем из них особенно не ватажусь… Все мне равны.
— Разве вам никто из них не нравится?
— Ну их! Щиплются, проклятые, да как медведи: поймает — мять начнет…
Что хорошего! А Климка — так раз укусил меня за плечо… «Я, — говорит, — любя»… Хороша любовь: неделю целую плечо болело!
— А знают они, что вы со мной видитесь?
— Н-ну!.. Разве вы им сказали?
Она посмотрела на меня широко раскрытыми глазами.
— Нет, — успокоил я ее.
— Тут бы было! Климка раз увидел, что я с Тимофеем поздно сидела, так он и то говорит: «Меня как громом вдарило! Целый день ходил как оглушенный!..» Если бы узнали, что я к вам прихожу, так и вовсе бы. Они ведь вас не знают, какой вы есть человек, а я знаю. К ним я не пошла бы так вот, как к вам, — поверить им нельзя…
— А мне можно?
— Вам можно.
Она обхватила руками мою шею и, близко заглядывая мне в глаза, заговорила шепотом:
— Вас по глазам видать, что не насмеетесь и не обидите… Я как взгляну вам в глаза, так все хочется смеяться!..
И она засмеялась, сверкая глазами… В ней точно сидит прехорошенький, задорный чертенок… Когда она принимается порывисто целовать мои глаза, приговаривая разные нежные названия, я погружаюсь в какой-то чудный туман; кровь вспыхивает, голова кружится, и мучительно-сладкая, блаженная боль схватывает мое сердце… Я забываю обо всем… И мне хочется этой ласки без конца, и хочется защитить ее от чего-то…
Вчера она мне сказала как-то особенно просто:
— За меня сваты приезжали. С Фролова хутора. Говорят, богато живут. Отец с матерью все уговаривают меня.
— Ну и что же?
— Ничего. Сказала: из станицы никуда не пойду. Они говорят: «Ну и за Климкой тебе не быть, за голышом». Я говорю: «И не желаю»…
— А Климка разве сватался? — спросил я с удивлением.
— О-о! Об Святой еще присылал сватов. Отказали.
— Он вам нравится?
— Нет. Только из всех ребят он лучше. Сила, как у быка: подхватит меня, как перышко! А когда на кулачках выйдет драться, так уж никогда не побежит, хоть сколько человек а него насядут… Я люблю таких. Простой совести. Песни как играет! С ним так бы и играла: легко, не устанешь… Только — бедный: гол как сокол! И по старой вере… Да он в нашу веру перешел бы, кабы меня отдали за него.
— Мне будет грустно, когда вы выйдете замуж, Катя, — сказал я.
Она недоверчиво улыбнулась и сказала:
— Неправда ваша!
— Ей-богу, правда! И теперь вот грустно, когда услышал о сватах.
— Вот если в станице замуж выйду, тогда будем видеться. Уж я мужа обману!
Она засмеялась и спрятала свое лицо у меня на груди.
— Небось вы подумали: «Вот, мол, какая!..» Да, я — нехорошая! Только вас люблю… право! А вы как хотите обо мне думайте…
Она запела вполголоса:
Садится солнце за горою,Стоит казачка у ворот…
Когда она поет, я люблю смотреть в высокое небо, на безмолвные хороводы звезд, на Млечный Путь и уноситься в неясных, туманных грезах далеко-далеко. Я редко вслушиваюсь в слова ее песен, но звуки их ласкают мое сердце своей нежной грустью: они так вкрадчиво вьются, дрожат, замирая, и манят куда-то в неведомую даль, они обещают что-то прекрасное и таинственное, и сладкие слезы закипают на сердце…
27 июля
Вчера опять была Катя. Я целую неделю не виделся с ней и скучал. Она сказала, что нельзя было ей выйти: два дня была в поле, а после ее возили на Фролов хутор — «место смотреть», т. е. познакомиться с домом и хозяйством своего жениха. Сваты опять приезжали. Отец с матерью очень хотят устроить эту партию: жених из богатой семьи, торгует скотом, — следовательно, Кате не придется работать тяжелую земледельческую работу, — а так как и Катин отец «перекидывается» скотом вдобавок к своим земледельческим занятиям, то ему и приятно породниться с компанионом, которого он встречает почти на всех станичных ярмарках.
Катя собрала где-то сведения о женихе весьма неутешительного свойства: он — вдовец; первую жену, как говорили соседи, преждевременно проводил в могилу, забил.
— Смертным боем, говорят, бил… Так, просто забил и забил… — говорила уныло Катя.
— Ну, что же? Пойдешь за него? — спросил я.
— Нет.
— А как же… родители-то?
— Отец сказал: «Убью, как собаку, если из моей воли выйдешь». Хотел бечевой меня бить, да я убежала. А мать? Она — добрая, только тоже все больше на отцову сторону тянет. «Нужды, — говорит, — не увидишь, работать не будешь»… А я ей говорю: «Скорей утоплюсь ай удушусь, чем за этого жениха иттить»…
Мне стало грустно. А когда Катя сказала, что недолго нам видеться (свадьба предположена тотчас после Покровской ярмарки), и заплакала, прижавшись ко мне лицом, мне стало так грустно, глядя на нее, что я едва сам удержался от слез и ничего не мог сказать ей в утешение.
22 сентября
Пошла моя машина в ход. Звонки, уроки, перемены, шум, гам, возня, ссоры, драки, разбирательства, облака пыли в классах, звонкие голосишки читающих «буканье» новичков… Скоро две недели, а все еще мое войско не дисциплинировано, как следует. Особенно новобранцы. Иной сидит-сидит, а потом вдруг встанет и пойдет к двери.
— Ты куда?
— Домой.
— Нельзя. Сядь на место!
— Я есть хочу-у…
Некоторых первое время не приучишь называть меня по имени и отчеству, а не «дяденькой». Другим приходится вытирать носы. Для третьих не существует права собственности, особенно на съестное и на игрушки. У всех положительно развита склонность к единоборству и набегам на огороды, на свиней, кур, собак и проч. Было несколько жалоб. Пришлось горячиться, кричать, наказывать. Теперь — слава Богу — дело как будто несколько сладилось. Ребятенки, по большей части, способные…
С Катей вижусь, но редко. Ее дела тоже неважны. Отец уже постегал ее раза два за супротивные речи. Она стала совсем худенькая и нервная. Теперь за ней очень следят: работы закончились, все дома.
Наши свидания уже не носят того беззаботного и милого характера, как прежде: Катя не поет, не щебечет, только любит молча сидеть у меня на коленях, охватив мою шею руками и закрывши глаза.
Я стараюсь развлечь ее, чем могу, но без особого успеха. Теперь я уже болтаю, а она слушает, и по ее лицу я не могу решить, вслушивается ли она в мои речи или бродит мыслями где-то совсем в другом месте.
Раз я сказал ей:
— Пошла бы ты за меня замуж?
Я ей говорю то «вы», то «ты»; она мне всегда «вы», как я ни просил ее говорить мне «ты».
Она усмехнулась и, отрицательно покачав головой, сказала:
— Н… нет.
— Почему?
— Потому что… дело не подойдет! Я вас так люблю, и вы меня так любите, а тогда не будете… Я на улицу люблю ходить, песни люблю играть, бегать, драться, кусаться (я — кусачая! хотите — укушу?), а тогда буду учительша, и люди скажут: «Вот учительша, а дура — на улице песни играет»… И вам со мной будет скучно…
— Нет, Катя, не будет. Теперь ведь не скучно!
— Ну, теперь — так, для разгулки времени…
— Мне будет скучно, когда ты замуж выйдешь и я не буду уж с тобой видеться, как теперь. Я все равно как сирота здесь, один — и никого вокруг меня…
Мне стало так грустно, что хотелось плакать. Она долго молчала.
— Я тогда буду избирать время к вам приходить. Мужа как-нибудь обману, — засмеявшись, сказала она. — За книжками буду приходить. Я книжки люблю… Особенно — в каких песни, стишки… Какие на вас есть стишки, какие на меня, какие на обоих на нас… Я списываю.
— Какие же такие, например?
— Какие? — переспросила она и задумалась. — Да разные! Не скажу, а то вы смеяться будете, — прибавила она потом.
— С какой стати?
— Нет, я не смею… Не скажу!..
Вчера мы виделись с ней только несколько минут.
1 октября
Был на ярмарке — сегодня открылась и продолжится целую неделю. Шумно, пьяно, бестолково, но оживленно и живописно. Нарядные толпы движутся непрерывным потоком взад и вперед, теснятся около каруселей с жалкой музыкой, собираются в круги и с пьяными, нестройными песнями распивают водку, глазеют у балаганов и в балаганах, на конной площади — всюду, всюду… Крики, брань, говор, смех, свист ребятишек, пиликанье гармоник, песни — все кажется полным здоровья, кипучей жизни и беспечности.
— Это — не ситец, это — перкаль, могу вас заверить! — доносится из одного балагана убедительный голос.
— Давайте удивим Европу, отрежем на занавеску…
— По двенадцати не дам! — возражает ожесточенный голос старухи.