Чизил-Бич - Иэн Макьюэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не представлял себе, чего ей стоило положить руку — тыльную сторону ладони — на такое место. Она любила его, она хотела сделать ему приятное, но для этого ей надо было преодолеть довольно сильное отвращение. Это была честная попытка — Флоренс, может, и была умна, но чужда хитростей. Она продержала там руку сколько могла — пока не почувствовала шевеления и отвердения под серой фланелью брюк. Она почувствовала живое существо, отдельное от Эдуарда, — и дрогнула, и отступила. Потом он выпалил предложение, и в порыве чувств — радости, веселья, облегчения, — в порывистом объятии она на время забыла об этом маленьком шоке. А Эдуард был так потрясен собственной решительностью, так ограничен умственно желанием, не находящим выхода, что плохо представлял себе раздвоенность, в которой она будет жить с этого дня, — тайную борьбу радости с отвращением.
* * *Итак, они были одни и вольны делать все, что захочется, но продолжали есть ужин, не испытывая никакого аппетита. Флоренс положила нож и пожала Эдуарду руку. Снизу слышалось радио — бой Биг-Бена перед десятичасовыми новостями. Постояльцы постарше, должно быть, сидели в общей гостиной, оценивая мир, с последними перед сном стаканчиками виски — в гостинице был хороший выбор не купажированных, — и кое-кто, наверное, набивал трубку, тоже последнюю за день. Собраться у приемника перед главным выпуском новостей — привычка военных лет, с которой они уже не расстанутся. Эдуард и Флоренс расслышали краткую сводку, прозвучало имя премьер-министра, а минуты через две — и самого его знакомый голос. Гарольд Макмиллан выступал на вашингтонской конференции по поводу гонки вооружений и необходимости договора о запрещении испытаний. Кто бы не согласился, что неразумно и дальше испытывать водородные бомбы в атмосфере и заражать радиацией всю планету? Но никто моложе тридцати, и уж точно ни Эдуард, ни Флоренс, не верили, что британский премьер имеет большое влияние в мировой политике. Империя с каждым годом съеживалась, предоставляя одной стране за другой их законную независимость. Почти ничего уже не осталось, и мир принадлежал американцам и русским. Британия, Англия стала второстепенной страной — в признании этого факта была некая кощунственная сладость. Внизу, конечно, они относились к этому иначе. Все, кому больше сорока, участвовали в войне или пострадали от нее, видели смерть в необычных масштабах и не могли согласиться с тем, что наградой за все жертвы стала роль статиста.
Эдуарду и Флоренс предстояло впервые голосовать на выборах в парламент, и они страстно желали победы лейбористов, такой же решительной, как в 1945 году. Через год-другой старое поколение, все еще грезящее империей, непременно уступит место таким политикам, как Гейтскелл, Вильсон, Кросленд, — новым людям с мечтой о современной стране, где есть равенство и что-то реально делается. Если Америка могла найти себе вдохновенного и красивого президента Кеннеди, то и Британия может обрести кого-то подобного — хотя бы по духу, потому что никого такого блестящего в лейбористской партии не было видно. Твердолобые, все еще не расставшиеся с последней войной, все еще скучающие по ее дисциплине и аскетизму, — их время кончилось. И у Эдуарда, и у Флоренс было чувство, что скоро страна изменится к лучшему, что молодая энергия ищет выхода, как пар в закупоренном сосуде, и подогревалось оно взволнованным ожиданием их собственного совместного похода в будущее. Шестидесятые были первым десятилетием их взрослой жизни и безусловно принадлежали им. Трубокуры внизу, в их блейзерах с серебряными пуговицами, с их двойными порциями «Коал Ила» и воспоминаниями о кампаниях в Северной Африке и Нормандии, с их бережно хранимыми остатками армейского жаргона — они не могли претендовать на будущее. Пора на покой, джентльмены!
Туман поднимался, открылись взгляду ближние деревья, зеленые обрывы позади лагуны и клочки серебряного моря. Мягкий вечерний воздух обвевал стол, а они, скованные каждый своей тревогой, продолжали делать вид, что едят. Флоренс просто передвигала еду по тарелке. Эдуард жевал символические кусочки картошки, отламывая их вилкой. Они беспомощно слушали продолжение новостей, сознавая, как глупо с их стороны подключаться к тому же, чем занято внимание постояльцев внизу. Их первая ночь, а им нечего сказать. Из-под ног просачивались невнятные слова, но они расслышали «Берлин» и сразу поняли, что речь идет о событии, последние дни занимавшем всех. Группа немцев из коммунистической Восточной Германии захватила пароход на озере Ванзее и переправилась в Западный Берлин, прячась от пуль восточных пограничников возле рулевой рубки. Прослушали это сообщение и теперь, изнемогая, слушали третье — о заключительном заседании исламской конференции в Багдаде.
По собственной глупости прилипли к международной политике! Так больше не могло продолжаться. Пора было действовать. Эдуард приспустил узел галстука и с решительностью положил вилку и нож на тарелку параллельно.
— Можно спуститься туда и послушать по-человечески.
Он надеялся, что это прозвучит шуткой, иронией, обращенной на них обоих, но слова вырвались с непроизвольной свирепостью, и Флоренс покраснела. Она подумала, что он ее осуждает — предпочла ему радио, — и прежде чем он успел смягчить свое замечание, поспешно сказала:
— А можно и лечь в постель. — И нервно смахнула со лба невидимую прядь.
Чтобы показать ему, как он ошибается, она предложила то, чего он, понятно, больше всего хотел, а сама она страшилась. Ей действительно было бы приятнее или необременительнее спуститься в гостиную и провести время за спокойной беседой с дамами на цветастых диванах, пока их мужья, подавшись к приемнику, ловят бурный ветер истории. Что угодно, только не это.
Ее муж стоял, улыбался и церемонно протягивал ей руку через стол. Он тоже слегка порозовел. Его салфетка прилипла к животу, нелепо повисела там секунду, как набедренная повязка, потом спланировала на пол. Ничего не оставалось делать — разве что упасть в обморок, но притворщица она была никакая. Она встала и взяла его за руку, понимая, что ее застывшая ответная улыбка неубедительна. Ей не стало бы легче, если бы она знала, что Эдуарду в его полупомраченном состоянии она казалась милой как никогда. Что-то особенное было в ее руках, вспоминал он потом, стройных и беззащитных, которые скоро должны были с любовью обвить его шею. И в ее прекрасных ореховых глазах, сиявших нескрываемой страстью, в слабом дрожании нижней губы, которую она только что смочила языком.
Свободной рукой он попытался взять бутылку и оба полупустых бокала, но это оказалось слишком трудно и отвлекало: бокалы столкнулись лбами, ножки скрестились в его руке, вино пролилось на скатерть. Тогда он взял только бутылку. Даже в теперешнем возбужденном состоянии, внутренне дрожа, он думал, что понимает причину ее всегдашней сдержанности. Тем больше оснований радоваться сейчас, перед этим решающим событием, перед рубежом в их жизни. И потрясающе, что Флоренс сама позвала его в постель. Перемена статуса дала ей свободу. По-прежнему не выпуская ее руки, он обошел стол и придвинулся к ней, чтобы поцеловать. Подумал, что целоваться с бутылкой в руке пошло, и опять поставил ее на стол.
— Ты очень красивая, — прошептал он.
Она заставила себя вспомнить, как сильно любит этого человека. Он добр, чуток, он любит ее и не может причинить ей вред. Он обнял ее, она прижалась к его груди и вдохнула его запах, такой родной, отдававший деревом, успокаивающий.
— Я очень счастлива с тобой.
— И я счастлив, — тихо отозвался он.
Они поцеловались, и она сразу почувствовала его язык — напряженный и сильный, он пролез между ее зубами, как невежа, протискивающийся в комнату. Вошел в нее. А ее язык с инстинктивной брезгливостью отодвинулся, сложился, предоставив еще больше места Эдуарду. Он знал, что она не любит таких поцелуев, и никогда еще не вел себя так напористо. Крепко прижавшись губами к ее губам, он прощупал языком мягкое донышко ее рта, потом провел по нижним зубам до пустого места, где три года назад ей вырвали под общим наркозом криво выросший зуб мудрости. К ямке обычно забредал и ее язык в минуты задумчивости. Так что это была скорее идея, нежели место, воображаемый пункт, а не ямка в десне, и странно было, что туда может забраться еще чей-то язык. Этот твердый узкий кончик чужого, трепетно-живого мускула вызывал неприязнь. Левая ладонь Эдуарда лежала у нее между лопатками, под самой шеей и пригибала ее голову. Флоренс была полна решимости ничем не обидеть его, но клаустрофобия, ощущение духоты все обострялись. Он был у нее под языком, толкал его вверх к нёбу, потом сверху толкал вниз, потом плавно скользил по бокам и вокруг, словно пытался завязать простой узел. Он хотел соблазнить ее язык на какие-то ответные действия, вовлечь в безобразный немой дуэт, но она могла только уклоняться и думала только о том, чтобы не оказать сопротивления, не запаниковать, чтобы ее не затошнило. Мелькнула дикая мысль: если ее вырвет ему в рот, их браку конец, придется вернуться домой и объясняться с родителями. Она прекрасно понимала, что это предприятие с языком, это проникновение — имитация в малом масштабе, ритуальная tableau vivant[2] того, что будет дальше, как пролог старинной пьесы, в котором говорится обо всем, что в ней произойдет.