Rynek Glówny, 29. Краков - Василь Махно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эльжбета была такой одинокой, каким человек может быть одиноким в Нью-Йорке, поскольку это одиночество можно не замечать или по крайней мере делать вид, что не замечаешь. Нью-Йорк — это город одиноких, которые, чтобы от него избавиться, часто приходят в публичные места, теряясь в толпе. У Эльжбеты не было даже этого желания потеряться в людской гуще, это было ее естественное состояние, в нем она чувствовала себя так, как хотела.
Теперь уже Эльжбета, молодая и красивая, вернулась в фильм «Все на продажу», будто домой. И остается там, на экране, привлекательной и веселой, а тень от Гертруды неправильным конусом — как крыло, меняющее форму от направления ветра, — будто колыхается, словно тонкая ладонь Эльжбеты, что зависает в прощании.
Вечер памяти Эльжбеты в польском консульстве в Нью-Йорке начинался моим стихотворением о ней:
Эльжбета Чижевская распорола каблукомбелый экран 60-хи пришла на встречу со мнойуже в 2004— в Нью-Йорке —вместе с ней притянулсясигаретный дымдвух скрученных алюминиевой проволокойкрыльев…
ДубноИм разрешили забрать то, что возможно было забрать: коров, лошадей, инструменты, мешки с зерном, велосипеды, своих стариков и детей, но они оставляли свои дома и своих умерших. Никто из них не верил, что это навсегда.
На железнодорожной станции Гродзиска Дольного семьи из Дубно ждали отправления. Плакали дети, ревела скотина, товарняки стояли головой на восток, их охраняли советские войска. Война заканчивалась, но их ожидали новые испытания: раззявленные вагоны в направлении на восток, тоска, неуверенность, страх и неизвестность.
В марте 1945-го моему отцу едва исполнилось 5 лет.
Мы не разговаривали с ним о том, что он мог помнить, мы вообще с ним ни о чем не разговаривали за всю жизнь — так по-идиотски сложилось, что мы, по сути, чужие люди. Потому это село Дубно и история его переселения — это история моего отца, его семьи, их общей трагедии, которую они, уже на Тернопольщине, сходясь, обсуждали, вспоминая Дубно. Они — это старые Махно, Собашко, Зеня, Шабатизы — так и не привыкнут к новому месту, и эти базарские поля и холмы никогда не заменят им Сяна и его пологих берегов, их земли и хаты возле Лежайска.
Так вот, когда отец разводился с мамой в Ивано-Франковском городском суде, они стояли перед судьей, который привычно вел, согласно всем параграфам, это дело. Судья еще раз перечитал заявления и взаимные обвинения и дошел до главного вопроса, который задают разводящейся паре: с кем остаются дети? Отец настаивал, чтобы меня оставили с ним, аргументируя, в частности, тем, что меня водят каждое воскресенье в церковь, а он воспитает меня в духе атеизма — ну, в таком, которого требует наша прекрасная родина. Такого поворота сюжета не ожидал даже судья, который, очевидно, был коммунистом и не мог не поддерживать политику своей партии. Он сочувственно посмотрел на маму и развел родителей. А меня оставили маме, точнее — при деде с бабкой.
После этого все связанное с отцом становилось нашей общей борьбой с ним как памятью о нем, к которой, когда подрос, примкнул и я, — уничтожены были все его фотографии, мне рассказывали о нем только плохое, мама вообще отмалчивалась и этой темы в наших разговорах не касалась, даже когда я уже заканчивал школу. Это табу пристало к нему навсегда.
А он жил себе в селе, работая завгаром, потом шофером, меняя женщин, их машины, в отношениях с несколькими любовницами одновременно, ездил в Горький за запчастями для колхозных грузовиков и бухал, — и мы все больше отдалялись друг от друга.
В моей памяти, на ее дне, — мелкие, как зерна песка, детали: то он подзывает меня к стене, дает шоколадку и червонец, я убегаю и рассказываю бабушке, мы с ней возвращаемся на то место через некоторое время — никого уже нет. И только червонец из-под шоколадки выглядывает красным петушиным гребешком.
Мама пыталась найти общий язык с отцом, но у них ничего не получалось. Мамина семья считала, что главная причина в том, что он — из переселенцев, чужой, не наш. Ну, были и другие причины — женщины, алкоголь. Мама обо всем знала, и это отравляло их жизнь.
Суд также обязал отца платить алименты, эти деньги шли на сберегательную книжку, которую дед держал в конторе колхоза им. Калинина. К моим восемнадцати годам насобиралась какая-то там сумма, и, достигнув совершеннолетия, я тут же снял эти деньги, купил джинсы, куртку и кроссовки, а остаток тратил не задумываясь и совсем не жалея, словно мстил отцу за годы его молчания и наше отчуждение.
Теперь с остальным наследством — фамилией, алиментами и своим молчанием — отец передал мне еще и Дубно.
Я как-то вспомнил, что он ровесник Джона Леннона, и прикинул, что про «Битлз» отец вообще не слышал, а если и слышал, то не мог, думаю, быть их фанатом. И вообще музыка отцовских 60-х ассоциировалась скорее с тарахтением моторов колхозных грузовиков. В общем, это не так уж важно, что отцовское поколение в основном шоферило, потому что, научившись водить машину в бучачской шоферской школе, эти парни становились независимыми и современными. Не знаю, какой из отца был шофер, но маме удалось как-то его уговорить сдать экзамены в Ровненский автомобильный техникум на заочное отделение. Такой поворот открывал перед отцом неплохую перспективу пересесть из кабины грузовика в кресло какого-нибудь кабинета. Раз в полгода он выбирался в Ровно на сессию, мама складывала ему все самое необходимое: книги, рубашки, зубную щетку, белый зубной порошок и деньги. Они прощались недели на две. Кто-нибудь из его коллег подбрасывал отца до Чорткова, а дальше — автобусом до Ровно. После этих двух недель мама расспрашивала отца про учебу, про сессию, про предметы, на что тот отвечал путано и нервничал, будто она ему не доверяет, связать нить рассказов про учебу ему как-то не удавалось. Жил он там, кажется, у далекого родственника, тоже переселенца из Дубно.
Через полгода отец снова поехал на сессию, но кто-то сказал маме, будто видел отца в Чорткове в компании каких-то прошмандовок, — ну, курв, говоря по-местному. Мама выбралась в Чортков, обошла отцовскую семью, но ничего путного не узнала. Отец вернулся домой как побитый пес: было видно, что он пробухал эти две недели. Выглядел он как марцовый кот, но отрицал, что кто-то мог его видеть в Чорткове, потому что он был в Ровно. Все раскрылось неожиданно: из ровненского техникума пришло письмо, в котором сообщалось об отсутствии студента Ивана Махно, а его чортковская любовница приперлась на своем «запорожце» в Базар, расспрашивая про отца. Мама знала, что из техникума письма просто так не приходят. После этого отец снова оставил нас, вернулся в дом, где жили его бабка и еще не замужняя сестра, и снова начал шоферить. Иногда он подъезжал к нашему с мамой двору и простаивал часами, не выходя из кабины своего «газона».
Отец все пытался вырваться из колхоза, и однажды ему это удалось. Он устроился в чортковское АТП, и мама всерьез начала думать про переезд в Чортков. Отец говорил, что ищет для нас квартиру, где мы сможем все вместе жить. Но этого не случилось, они все же разошлись.
Я забрал с собою в Нью-Йорк черно-белое свадебное фото родителей, которое пролежало несколько десятилетий в альбоме нашей родственницы. На фото — молодожены, мама в фате, отец в костюме в широкую белую полоску, с букетом, позади — куры и весенний огород. В моих нью-йоркских переездах это фото потерялось. Сначала я забыл о нем, а когда вспомнил, то среди бумаг и стопок книг отыскать его не удалось. Этот свадебный снимок молодоженов 1963 года с огородом, на котором по-весеннему роются куры, пожухший, с заломленными углами и волнистым обрезом по краям, лежит на моем сердце.
Моника, которая списалась со мной, живет в Дубно. Она считает, что мы с ней родственники, и зовет в гости. Этим летом я поеду в Дубно, где родился мой отец и где на кладбище покоятся мои родственники. В какой-то степени это и мое село. Конечно, поеду без отца. Не знаю, приезжал ли в Дубно вообще кто-нибудь из тех переселенцев. И если б они уехали оттуда по своей воле, может, я бы и не придавал такого символического значения этой поездке: мало ли кто куда уезжает, переезжает, переносится, перелетает. Но в случае Дубно все закручено другими гайками…
Я не уверен, что мой отец что-то помнит о том выселении, но его старшие сестры точно удерживают в памяти скупые эпизоды выселения, размытые детали села над Сяном и вязкую смолку его говора. Они помнят, что их родители потеряли самое главное — почву под ногами — и не могли передать им ничего, кроме желания вернуться.
И мне это предназначено исполнить.
СтриптизКристина, с которой мы подружились, казалась мне настоящей полькой. Она курила, пила густой черный кофе, иногда вставляла слово «курва», была владелицей малюха, жила во Франции и была патриоткой своего небольшого провинциального городка.