Необходимо для счастья - Анатолий Жуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я возьму Лиду за белую руку и поведу куда захочу. И вот тогда-то и свершится все это сокровенное, важное, свершится так бережно и нежно, что оба мы почувствуем неземное счастье и за минуту этого счастья… «Какое счастье! — с отвращением и ужасом сказала она, и ужас невольно сообщился ему. — Ради бога, ни слова, ни слова больше». Ни слова? Но почему же?! Почему они чувствуют отвращение и ужас, разве Анна Каренина не любила Вронского, а он — ее? Разве э т о п о с л е д н е е, в е н ч а ю щ е е, не было для Вронского желанием его жизни в течение года, а для Анны — обворожительною мечтою счастья?
Нет, с таким оборотом я не мог примириться, не мог и не хотел. Меня и здесь воспитывали, отодвигали на время запретное, старались внушить, что оно ничего не дает, что оно неприятно и вредно — вот как курение, когда все курильщики соглашаются, что ничего хорошего в этом нет, а сами дня, да что там дня — часа не могут прожить без табака.
Я с нетерпением ждал Нового года, когда наступят каникулы и приедет Лида, но все-таки рвал каждое очередное письмо не читая — выдерживал характер. И хотя у меня дрожали руки, когда я брал письмо, хотя первым моим желанием было вскрыть его, увидеть хотя бы первую строчку, прочитать одно-единственное слово — я сдерживался, я считал себя мужчиной и медленно, осмысленно разрывал письмо на части и бросал его в печку.
Однажды, возвращаясь вечером с работы, вдруг встречаю ее на улице — приехала! До Нового года еще целая неделя, а она приехала!
Мало сказать, что я обрадовался, — легко стало, светло, весело, усталость прошла сама собой. Я стоял перед Лидой с кнутом на плече — только что распряг своих волов — и блаженно улыбался. Она будто выросла за эти четыре месяца, стала немножко чужой в городском полушалке, и перчатки на ней были кожаные, холодные, и губы подкрашены.
— Ты такой прежний, — сказала она, с жалостью глядя на мой кнут. — Ты ни крошки не вырос. Я представляла тебя возмужавшим, суровым, а ты улыбаешься как мальчишка. Ты почему не отвечал на мои письма? Не думай, что я приехала из-за тебя. Просто там одиноко с непривычки, вот я и приехала. Встретимся сегодня?
Я отметил, что она уже не путает родовых и падежных окончаний, и порадовался за нее: такие успехи сделала. Наверно, только и занималась тем, что говорила да читала книжки. Но от встречи, выдерживая характер, твердо отказался. Если уж я такой прежний, если я не возмужал и не вырос, пусть ходит одна. Впрочем, отказ я объяснил тем, что на улице холодно.
— Мы посидим у нас в соломе, — настаивала она.
— Я устал.
— Ну, пожалуйста! — И поглядела на меня просительно, с нежностью.
Если есть на свете счастье, то оно вот такое. Тебя просит лучшая и единственная в мире девушка, просит о такой малости, которая ничего для тебя не стоит, она ждет этой малости и молит о ней взглядом, улыбкой, руками, поглаживающими грубое кнутовище: не откажи, приди, я буду ждать тебя.
Да, впервые я был легко и безоглядно счастлив.
За ужином мать спросила меня с тревогой:
— Ты что это нынче как помешанный: улыбаешься все время, торопишься куда-то, в зеркало глядишься. Не чувайке своей обрадовался? Рано бы вроде в женихи-то, с сестренками вон позанимайся. Тоська плакала, задачку никак не решит.
— Утром решу.
— Не утром, а сейчас, — приказала мать.
Задачки для второго класса были пустяковые, и на свиданье я успел в условленное время. Я стоял у высокой завалинки дома управляющего, за которой меня не было видно, и ждал: Лида, как барышня, ревниво соблюдала правило приходить после кавалера. Она появилась тотчас после моего прихода, нарядная, надушенная, и опять поздоровалась:
— Добрый вечер, милый! Я заставила тебя ждать? Извини, пожалуйста.
Точь-в-точь как настоящая дама, как Анна Каренина или Кити, на которой женился Левин. Я невольно засмеялся, громко, издевательски, но Лида удержалась в своей роли.
— Дикарь, — сказала она, взяв меня за руку и увлекая за глухую стену. — Ничего не знаешь, кроме своих волов. Мог бы подумать, что смеяться, да к тому же под окнами моего дома, не только неприлично, но и опасно: родители услышат и позовут домой. Они и так запрещают мне с тобой дружить.
— Почему? — испугался я.
— Отец говорит, что ты хулиган, хвосты волам оборвал, а мама считает, что муж у меня должен быть только чувашином.
— Му-уж! Какой же я тебе муж!
— Не муж, но любимый. Впрочем, это я так, — спохватилась она. — Мы ведь проста дружим, не правда ли?
— Правда, — сказал я с досадой. — Просто дружим, и никакой любви у нас нет. Вронский стрелялся из-за любви. Каренина под поезд бросилась… Какая у нас любовь!
Но Лида неожиданно оскорбилась:
— Я же приехала к тебе, за неделю до каникул приехала! Меня исключить могут за это, а я не раскаиваюсь и ни о чем не жалею. Пусть исключают, пусть ворчит отец и ругается мама. Ты же вырастешь, мать у тебя высокая, и ты будешь высоким, а разница в возрасте у нас небольшая. У Карла Маркса жена была на семь лет старше его, и это не помешало их браку.
Я смутился и не знал, что сказать: все во мне опять радовалось, ликовало, пело, счастье было таким полным, что всякие слова казались ненужными, лишними. Я порывисто обнял ее, приподнялся на цыпочки, чтобы достать до губ, и поцеловал ее так, как она меня учила.
Но счастье никогда не бывает продолжительным. Хлопнула сенная дверь соседней квартиры, заскрипели морозные ступеньки крыльца, Лида кинулась под свои окна, и передо мной, а вернее, надо мной оказалась разбитная Нинка, выбежавшая от бухгалтера. Она ходила к нему всю осень, сразу после возвращения его с фронта — жалела. Бухгалтера отпустили по ранению совсем, жена его не дождалась, вышла замуж за объездчика второго отделения, а бухгалтер, говорят, очень ее любил. Как тут не пожалеть!
— Крутишь? — спросила она с усмешкой, глядя на меня сверху вниз.
Ах, как хотелось мне стать хоть немного повыше, хотя бы вровень с ней! И почему я так медленно расту!
— Кручу, — сказал я, приподнявшись на носки материных чесанок. — И буду крутить, а тебе какое дело?
— Молодец, — засмеялась Нинка. — Ты становишься мужчиной, так и надо. Желаю удачи! — И пошла, смелая и быстрая, к своему дому у пруда.
Возвратившаяся Лида тоже была довольна, что я не побежал за ней, а остался на месте, она поцеловала меня, вздрагивающего то ли от волнения, то ли от холода, и повела к стогу соломы за домом.
Соломы там осталось уже мало, копешка чуть повыше меня, но укрыться от ветра можно.
Лида смела рукавом снег с подветренной стороны, встала спиной к стожку и протянула мне руки. Обнявшись, мы стояли молча, чувствуя счастливый покой и полное единение, совершенно бездумное, бескорыстное. Впрочем, мне подумалось, что вот так счастливо, наверное, чувствует себя путешественник, когда он достигнет цели, к которой долго и трудно шел. А Лида, глубоко вздохнув, сказала, что нашим свиданьям скоро наступит конец. Весной она получит аттестат зрелости, и, если к этому времени не кончится война, они уедут в родную Чувашию — отец с матерью часто об этом говорят. Уедут они в Чувашию, Лида окончит педагогический институт и станет учить чувашлят русскому языку и литературе. Ведь это такое богатство, русский язык, она так полюбила его и так счастлива, что свободно им владеет!
— А муж у меня будет инженер, — мечтала Лида. — Тебе бы хотелось стать инженером?
— Нет, — сказал я с сожалением. — Мне хочется стать путешественником.
— А работать кем ты будешь?
— Я же сказал — путешественником.
— Это ведь не работа. Надо специальность какую-то иметь, профессию. Неужели тебе не нравится профессия инженера? Строить тракторы, машины, самолеты, корабли? А?
— Нет. Я хочу только все увидеть и понять.
— Зачем?
— Не знаю. Хочу, и все.
— Жалко, — сказала Лида. — Мой отец говорит, что ты чувствуешь трактор, как хороший конюх чувствует лошадь, весной он хочет поставить тебя на «ЧТЗ» без всяких курсов. Ведь ты уже подменял этой осенью тракториста, у которого был прицепщиком?
— Подменял. И трактор не раз ремонтировал. Только сейчас мне не интересно. На комбайн я пошел бы.
— Вот видишь, на комбайн! А потом тебе захочется узнать автомашину, самолет, пароход, — значит, тебя интересует вся техника — и ты можешь стать инженером, надо только учиться. Обещай мне, что ты будешь учиться.
— Холодно, — сказал я, вспомнив вечно усталую мать, больную бабушку, трех младших сестер и брата. Какая тут учеба. — Пойдем домой, у меня замерзли руки.
— Что же ты раньше не сказал! Пришел в сырых варежках и молчишь. Они же у тебя смерзлись, деревянные стали — снимай сейчас же!
Она сняла с меня залубеневшие варежки, постучала ими и засунула мне в карман, а холодные руки взяла себе под мышки. Распахнула пальто, потом теплую кофточку, под которой было платье, и спрятала туда руки, зажав их своими.