Пять дней на Святой Земле и в Иерусалиме - Антонин Капустин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да! К великому счастию духа, это не был сон.
Медленно подвигались мы навстречу чарующему видению. Глаз впивался во все, что мог различить. Но различал он пока немногое. Длинная и высокая, темная стена с двумя массивными башнями посередине закрывала собою все. Башни сторожили западный вход в город, так называемые Яффские ворота, хорошо известные свету по рисункам. Они должны примыкать к Замку Давидову, но и замок вместе с городом не виден был нам; напрасно также взор искал гор Сионской и Элеонской. Все, что возвышалось над окраиной стены, было два-три минарета, два-три плоских купола, и какое-то круглое здание новой постройки. В отдалении, правее Иерусалима, чернелось на возвышенности какое-то большое здание, окруженное садом, единственный предмет, коим оживлялась мертвая окрестность. Сначала я счел его за Вифлеемский храм, обманутый малым сходством, но расстояние до него, по глазомеру, не больше пяти-шести верст, обличило меня в грубой ошибке. По тому же направлению, но ближе к городу, лежало обширное кладбище турецкое со множеством памятников, из коих некоторые имели вид малых храмов с куполом. Западнее кладбища виделась огромная четыреугольная яма, высеченная в скале и служащая водоемом городу, как мне объяснили. Влево от нас, чем далее от дороги, тем чаще показывались деревья, большею частию масличные, которые на параллели Иерусалима образовали уже как бы целую рощу, закрывавшую с этой стороны горизонт.
У какой-то загороди мы остановились и оправились, насколько это было возможно, и построились в порядок, которого требовала неотступно следившая за нами субординация. Стройно таким образом мы подъезжали к стенам города, высоким, и крепким, кладенным из серого камня, правильно сеченного. Ежедневно повторяя покаянный псалом Давидов, мы невольно ежедневно молимся о сих стенах. С такою теплотою, воссылаемая здателем Иерусалима, молитва о сих стенах, видимо, было услышана. И теперь ничем не может похвалиться с вещественной стороны Иерусалим, как своими стенами. Кем и когда они воздвигнуты в том виде, как теперь суть, и сохранилось ли что-нибудь в них от времен Давидовых, это, вероятно, останется навсегда не решенным. Наконец перед нами открылись во всем величии твердыни Яффских или Вифлеемских ворот, казавшиеся дотоле безжизненными: местность вдруг оживилась, лишь только мы спустились с последнего холма. Перед воротами кипел народ, то входивший в город, то выходивший из него, то отдыхавший на предпутиях караваном с развьюченными верблюдами. У самых ворот нас встретили караул турецкого гарнизона с левой – и ряд нищих с правой стороны. При всем желании нашем въехать во Святой Град в полном порядке и с приличною торжественностью, это не удалось. В самых воротах столпившись и перемешавшись, мы въехали уже как попало в тесную улицу, обставленную низкими каменными домами без окон, представлявшими одну сплошную стену, кое-где пробитую тесными дверцами. Забота о том, как бы не столкнуться со встречными, не потерять из вида своих передовых и не быть смятыми задними, пыль, жар, духота, теснота и шумная разноголосица, все это, соединившись вместе, изгоняло из головы мысль о необыкновенной важности места. После двух поворотов улица привела нас под переброшенную через нее широкую арку. У первых за нею ворот по правую руку была непроходимая толпа пешего и конного народа, в которую, вслед за другими, врезался и мой мул. Мы были у Патриархии.
«Замок Давида» и стены Иерусалима при подъезде со стороны Яффы
Яффские ворота Иерусалима
С невыразимою отрадой физическою сошел, или точнее свалился я с животного, и вступил под сень ворот двора Патриаршего. Это также монастырь странноприимный, в роде Рамльского или Яффского, только в больших размерах. Те же малые дворики, соединенные одни с другими крытыми переходами, те же лестницы, ведущие на террасы, и на террасах опять дворики, опять переходы и лестницы в высшие отделения! Ни описать, ни передать чертежом подобного устройства нет возможности. Избранным из общества нашего отведена была на первой террасе большая комната, накрытая сводом, с низкими и широкими лавками вдоль стен. Лавки покрыты были коврами, а пол цыновками. Избраннейшим же отведено было отдельное помещение в особой гостинице. Усталость и бессонница, мелочные заботы приезда и помещения, заставляли нас смотреть на себя только как на путешественников, добравшихся до места, а отнюдь не как на поклонников. Суетливая услужливость усердных монахов, обращавшаяся все около предметов житейских, довершала, так сказать, оземленение первых впечатлений наших на местах такой высокой святости. Мысль об Иерусалиме входила в ряд других, нисколько не тревожа их своим присутствием. Не того чаял я, может быть, не в меру идеально настроенный, от первых минут пребывания своего во Святом Граде.
Но всему свой черед. Вскоре, и притом вдруг, в душе моей все приняло иной оборот. Ради какой-то потребности я вышел из комнаты на террасу и увидев, себя перед самым куполом Гроба Господня, внезапно как бы проснулся от сна действительности. В глазах моих исчез Иерусалим географический, Иерусалим – город сирийский, город турецкий, каких много в Турции, а восстал Иерусалим исторический, евангельский, принадлежащий не столько месту, сколько времени, не столько зрению, сколько воображению, не столько уму, сколько сердцу. И вот началась та борьба видения с представлением, странная и томительная, которая продолжалась весь этот приснопамятный день. Видишь, – самому себе не веришь, что видишь, – места и предметы, с детства относимые к какому-то другому месту. Видишь и все еще ищешь видеть, недовольный тем, что представляет видене. Потому что действительность слишком обыкновенна, проста и близка, а предметы эти всегда облекались в образы дивные, полутелесные, полудуховные, неопределенно-таинственные и всегда поставлялись на известное расстояние от полного и совершенно ясного сознания. Смотря на гору Элеонскую, я поминутно нудил себя признавать ее тем, чем она известна всему миру, и поминутно отходил от светлого образа к простому представлению горы. Евангельский «Элеон» почему-то казался не существующим более, или по крайней мере существующим гораздо далее того, который такими простыми и раздельными, и, прибавлю, скромными очертаниями рисовался в совершенной близости от меня, закрывая восточный горизонт грустной и томящей панорамы.
Был полдень. Утружденные спутники спали, разбросавшись на нарах. Уготованная страннолюбием обители трапеза стояла нетронутая. Стакан безвременного чая остался недопитым. Все свидетельствовало о том, что есть время всякой вещи под небесем. Между тем у меня не было ни сна, ни бодрого духа. В полдень обыкновенно храм бывает заперт. Надобно было ждать три часа, пока отопрут его. Не зная, чем наполнить этот промежуток, я пошел по обширной площади плоских кровель (террас), облегающих всю южную сторону храма, которого своды до самых куполов с этой стороны доступны боязливой ноге странника. Я исходил всю большую террасу, любуясь с каждой точки ее видом Иерусалима и пытаясь найти отверстие на стене большого купола, чтобы посмотреть внутрь храма. По малой лестнице, с большой террасы взошел я на меньшую, примыкающую к меньшему куполу (над церковью Воскресения), более той возвышенную, с которой я надеялся иметь еще лучший вид. И точно там мне открылся другой вид… Почти посредине террасы увидел я небольшую возвышенность, как бы верхушку скрытого под нею купола. Она обделана плитами простого камня, и вся сплошь покрыта надписями на разных языках. Всех их смысл был один и тот же: помяни Господи во царствии Твоем такого-то. Я невольно отступил от нежданно встреченного места. Оно было над Голгофою. Века за веками стали проходить в воображении моем, чередуясь и увлекая мысль мою все глубже и глубже в давнее прошедшее, пока я не увидел себя среди событий дня, потрясшего сердце земли и помрачившего лик солнца. Высоко и глубоко простершееся тогда незримыми оконечностями своими, малое древо крестное зрелось мне теперь во всей своей ужасной простоте, как древо казни, орудие жестокого уничижения человеческого достоинства, сколько бесчестное, столько и бесчеловечное; что есть самого горького в участи человеческой, то все соединял в себе крест, как бы нарочно чьею-то злобою или чьею-то неумолимою справедливостью придуманный для того, чтоб Имеюший понести на Себе грехи наши восчувствовал на нем всю их безмерную тяжесть. При грозном зрелище этом лица двух разбойников, ожесточенное и умиленное, легко очертывались в воображении моем. Но лицо Того, Кто, по выражению песни церковной, был мерилом праведным между грешниками, кающимся и нераскаянным, оставалось неуловимо для меня. Я и не усиливался представить его, – считал это слишком дерзким, и даже боялся грешным взором встретиться с ним. Уже одной священнейшей местности было довольно к тому, чтобы проникнуться глубоко чувством своего недостоинства и искать поразительные представления ума свести на простую молитву. Но вот, чего я боялся давно как постыдной возможности психической, то едва-едва не случилось теперь. Что, если на Святых местах, думал я, собираясь видеть их, я испытаю тоже, что иногда испытываешь, к стыду и мучению своему, при вступлении во храм Божий, когда с каждым новым шагом к святилищу все слабее и слабее становится молитвенное настроение духа, когда мысли, вместо сосредоточения, разбегаются вслед всякого предмета? Попытка помолиться молитвою разбойника благоразумного на месте, где в первый раз она была произнесена и услышана, убедила меня окончательно, что молитва не есть ни ремесло, ни искусство, а что самая благоприятная обстановка иногда не в состоянии произвесть ее в душе, не приготовленной к тому долгим и долгим богомыслием. Грустно сознаться, но где же и место покаянию, как не у креста?