«Как в посольских обычаях ведется...» - Леонид Юзефович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Среди этих документов нет, разумеется, ни одного такого, где посольский обычай описывался бы в чистом виде. Он, как всякий обычай, существовал в жизни, а не на бумаге. Для того чтобы восстановить его нормы, нужно опираться на дипломатическую документацию в целом. Посольские книги фиксировали только отдельные прецеденты, случаи. Но для историка в этом есть и свои преимущества: можно увидеть реальное положение вещей, понять не то, как посольский обычай, по представлениям русских дипломатов, должен был функционировать в идеале, а как действительно было в жизни. Иными словами, мы получаем о нем информацию ненамеренную, самую что ни на есть достоверную, ибо авторы русских дипломатических документов не впрямую говорят о посольском обычае и, следовательно, не искажают его сознательно под влиянием той или иной политической ситуации, а как бы проговариваются невзначай. В случайной обмолвке порой бывает больше правды, чем в обстоятельном рассказе.
Документы, вышедшие из-под пера посольских дьяков и подьячих, послов и приставов, предназначались не для публики, а для служебного пользования. Они предполагали достаточную осведомленность читателя в вопросах дипломатического обихода. Подробно описывать правила придворного этикета или посольскую службу в России, как то делали иностранные авторы, не было нужды. Есть, пожалуй, лишь один источник, выразивший отношение русского человека к русскому же посольскому обычаю, — это знаменитые записки Григория Котошихина «О России в царствование Алексея Михайловича». Подьячий Посольского приказа, человек способный и, видимо, честолюбивый, но выполнявший второстепенные дипломатические поручения, он был бит батогами за ошибку, сделанную в царском титуле на одной из грамот, в 1664 году бежал в Польшу, затем перебрался в Пруссию, оттуда — в Стокгольм, где и написал свое сочинение (возможно, по заданию шведского правительства). Русские дипломатические порядки Котошихин рассматривает изнутри, как профессионал, досконально знающий предмет, но в то же время и с некоторой дистанции, уже отчужденно, а порой и предвзято, как бы невольно смотря глазами западноевропейского читателя, для которого предназначалось его сочинение. Иначе говоря, это типичный взгляд эмигранта со всеми достоинствами и недостатками, присущими такому взгляду. Котошихин писал о русском посольском обычае середины XVII в., но немало из того, о чем он сообщает, можно, соблюдая осторожность, применить и к предыдущему столетию.
«Сказания» иностранцев и приказные документы позволяют взглянуть на русский посольский обычай глазами той и другой сторон. В итоге мы получаем возможность реконструировать его нормы, проследить их развитие на протяжении всего XVI в.
Подобно зеркалу, посольский обычай того периода отразил интереснейшую эпоху в истории России — ее политику, дипломатию, государственную идеологию, психологию и быт русских людей. Многое можно увидеть в этом зеркале, если внимательно вглядеться в замутненные временем отражения.
Глава I. ГОСУДАРЕВА «ЧЕСТЬ»
Вопрос о «братстве»
В 1574 году толмач одного из шведских посольств Авраам Нильсен, за пять лет перед тем оставленный в Москве с целью «учить робят свейскому языку», был наконец отпущен на родину. Однако до Швеции он не доехал. Русские власти задержали его на границе, в Орешке. Основания для этого были вполне веские: у Нильсена обнаружили несколько бумаг, которые он «крал лазучством». Дело само по себе довольно обычное. В Европе того времени члены дипломатических миссий шпионажем не гнушались, и существовал даже особый иронический термин, обозначающий дипломата, — espion honorable (франц. — почетный шпион). Любопытно другое: в числе прочих бумаг у незадачливого толмача «повыимали» царские родословцы. Через год на русско-шведском посольском съезде, состоявшемся на реке Сестре, бояре, вспоминая эту историю, обвиняли Нильсена в том, что он «лазучил и выписывал родство государя нашего»[7].
Удивительно не «лазучство», а выбор объекта для шпионажа. Зачем понадобилось Нильсену знать генеалогическое древо Ивана Грозного? Видимо, не из простого любопытства, раз он делал это втайне. Кто дал ему такое загадочное поручение? Почему, наконец, оно вызвало тревогу в Москве? На эти вопросы невозможно ответить, не рассмотрев прежде всю систему политических воззрений той эпохи, касающихся отношений между монархами и государствами.
В дипломатическом языке XVI–XVII вв. употреблялся важнейший термин — «братство», выражавший отнюдь не родство и не характер взаимоотношений между государями, а их политическое равноправие. С властителями, которых русские государи считали ниже себя по уровню власти или по происхождению, они могли состоять «в приятельстве и в суседстве» (в союзе), но никак не «в братстве». В то же время даже воюющие между собой монархи продолжали величать друг друга «братьями», если это было принято до начала военных действий.
Далеко не всех своих дипломатических партнеров русские государи считали равными себе. Василий III не признавал «братом» магистра Ливонского ордена, поскольку тот был вассалом («голдовником») императора Священной Римской империи, хотя на Руси прекрасно понимали номинальный характер этой зависимости. Посылая с индийским купцом грамоту к его повелителю «Бабуру-паше», Василий III «о братстве к нему не приказал: неведомо, как он на Индейском государстве — государь или урядник» (наместник)[8]. Позднее, в конце столетия, на честь быть «братьями» Федору Ивановичу и Борису Годунову не могли претендовать и грузинские цари, зависимые от персов. Но в Москве всегда внимательнейшим образом следили, чтобы великих князей именовали «братьями» самые могущественные владыки Востока и Запада. Когда в 1515 году турецкий посол Камал-бек в своем списке боярских речей, который посольские дьяки сличили с оригиналом, записал «о дружбе, о любви» Василия III с султаном, но пропустил упоминание «о братстве», ему пришлось исправить это якобы случайное упущение.
Но совершенно особая ситуация сложилась в отношениях с Крымом. Право на «братство» с ханами Ивану III, Василию III и даже Ивану Грозному приходилось либо утверждать в бою, либо, что чаще, выкупать богатыми дарами. В послании крымского хана Менгли-Гирея Ивану III (1491 г.) читаем: «Ныне братству примета то, ныне тот запрос: кречеты, соболи, рыбей зуб» (моржовая кость)[9]. В другой грамоте «приметой братства» (условием его признания ханом) оказываются меха и серебряная посуда, в третьей — некий крымский паломник («богомолец»), где-то в Диком поле захваченный в плен казачьей ватагой. Польско-литовская дипломатия активно подогревала неуступчивость «перекопских царей» в вопросе о «братстве». «Помнишь, царь (хан. — Л. Ю.), сам из старины: которой князь великой московской царю братом был? — риторически вопрошал хана Мухаммед-Гирея литовский посол в 1517 году. — А нынеча князь великой московской и тебе, царю, братом чинится!»[10]. Литовский посол не случайно вспомнил «старину»: тем самым русско-крымские отношения как бы вводились в русло традиционных отношений Москвы с Золотой и Большой Ордой, преемниками власти которых считали себя перекопские владыки. Ситуация сложилась парадоксальная: зависимые от Стамбула крымские ханы упорно не желали признавать равноправие независимых после падения ордынского ига русских государей, хотя те числились «братьями» турецких султанов, установивших над Крымом свой сюзеренитет.
В свою очередь, Иван Грозный по разным причинам не признавал «братьями» некоторых европейских монархов. Для него, постоянно подчеркивавшего древность династии, божественное происхождение собственной власти и ее величие, возможность признания «братства» включала в себя не только суверенитет данного государя, но также его значение в международной политике и происхождение.
Габсбургский дипломат И. Гофман, посетивший Москву в 1559 году, писал, что царь шведского короля считает «купцом и мужиком», а повелителя Дании — «королем воды и соли»[11]. Это не так уж далеко от истины: и шведских, и датских монархов Иван Грозный своими «братьями» не признавал. Когда в том же, 1559 году в Москве представители датского короля Христиана III просили «учинить его с государем в ровности», то бояре не только не согласились обсуждать с послами этот вопрос, но еще и потребовали, чтобы в грамотах, направляемых Ивану Грозному, король называл его своим «отцом»[12]. Трудно сказать наверняка, почему царь отказывался хотя бы формально приравнять к себе Христиана III и его преемника Фредерика II, суверенных и потомственных монархов, чья родословная даже у щепетильного в таких делах Ивана Грозного не вызывала ни малейших подозрений, королей державы традиционно дружественной (недаром в XVI–XVII вв. было предпринято несколько попыток связать обе династии брачными узами). Видимо, в Москве считали — и справедливо, заметим, считали — мощь Дании сильно поколебленной после того, как в конце первой четверти XVI в. Швеция, расторгнув Кальмарскую унию, объединявшую шведские и датские земли, освободилась из-под власти Копенгагена и стала самостоятельным государством. Но, возможно, русские дипломаты были знакомы с иерархией католических государей, которую в предшествовавший период устанавливали специальные папские буллы. Во всяком случае, в XVI в. на Руси была известна переводная статья под названием «Европейской страны короли», где в порядке старшинства перечислялись монархи Западной Европы. Император Священной Римской империи («цесарь») занимал в этом списке первое место, а король Дании — предпоследнее, ниже венгерского, португальского, чешского и даже шотландского королей[13]. Как можно предположить, могущество датских королей в Москве считали недостаточным для того, чтобы русский царь признал их своими «братьями».