Выбор профессии: "Кем ты себя воображаешь?" - Маргарет Этвуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В стране, которая все еще оставалась в жестких культурных тисках умирающей Британской империи, современные британские писатели не пользовались большой популярностью. Джордж Оруэлл умер, но его читали, как и Дилана Томаса. В знакомстве с "Золотым дневником" Дорис Лессинг признавались немногие «радикалки», но жадно читали очень многие. Айрис Мёрдок только начала печататься, ее считали довольно странной и не особо ею интересовались. Здравствовавший еще Грэм Грин пользовался уважением, хотя и не таким большим, как после смерти. Кристофер Ишервуд[8] сильно выделялся на фоне остальных, потому что оставался в Германии во времена расцвета нацизма. У ирландского писателя Флэнна О'Брайена[9] почитателей было немного, но зато преданных, как и у Коннолли, автора "Безутешного у могилы".[10] И настоящий британский дух чувствовался только в таких «вредных» передачах, как "Идиотские шоу" Питера Селлерса[11] и провозвестнике "Монти Пайтона" — "За бахромой", которая, сколько помню, транслировалась в записи.
Первыми людьми искусства, с которыми я столкнулась, стал театральный народ. Актрисой мне быть не хотелось, но я умела рисовать декорации и порой поддавалась на уговоры сыграть какую-нибудь, совсем крохотную, роль. Я зарабатывала тем, что рисовала и печатала театральные афиши, и это служило альтернативой работе в аптеке. Не скажу, что выходило блестяще, но особых конкурентов у меня не было. Творческие люди вокруг меня встречались нечасто, как и вообще в Канаде, и все, кто считал себя таковыми, обычно вращались сразу в нескольких художественных сферах. Я дружила еще и с фольклорными певцами (собирать народные баллады и играть на инструментах, вроде автоарфы, было модно) и, общаясь с ними, накопила удивительно обширный репертуар заунывных любовных плачей, как и убийственно-кровожадных и откровенно непристойных песенок.
И все это время я писала — маниакально, плохо, но продолжая на что-то надеяться. Пробовала себя во всех жанрах, в которых потом работала: поэзии, художественной и всякой другой прозе, — и прилежно выстукивала на машинке свои произведения двумя пальцами, как делаю до сих пор. Просматривала в читальном зале колледжа немногочисленные тоненькие литературные журнальчики на английском языке — кажется, их было всего пять, — и думала: неужели седовласому и богоподобному редактору одного из них мои стихи покажутся хуже тех, что там опубликованы.
Позже я стала печататься в литературных журналах кампуса, а затем — благодаря конверту с моим обратным адресом и маркой (эту подсказку я раскопала в "Писательской бирже") — в одном из пяти желанных изданий. Подписывалась я инициалами — не хотела, чтобы понимали, что я девушка (да еще и молоденькая). В старших классах мы проходили эссе сэра Артура Куиллера-Кауча,[12] где он рассуждает о том, что мужской стиль — рельефный, сильный, образный и так далее, а женский — пастельный, пресный и незамысловатый. Писатели любят повторять, что они существа двуполые, и это, безусловно, справедливо, хотя известно, что такие высказывания зачастую принадлежат женщинам. В разговоре о поле они более чем пристрастны. И что самое важное — к женщине-писателю всегда другое отношение, особенно у критиков, которые могут его ненароком и продемонстрировать; впрочем, рано или поздно оно все равно даст о себе знать.
Получив первое письмо с известием, что мои стихи опубликуют в литературном журнале, я с неделю ходила как в тумане. То было настоящее потрясение. Все это время усилия, которые я прилагала, казались тщетными даже мне самой, а тут — сокровенная мечта вот-вот сбудется! Как в сказке или страшноватом сне. Однако я читала слишком много сказок: о золоте, наутро обратившемся в уголь, о красоте, за которую приходилось платить отрубленными руками, — и знала, что по сюжету теперь меня ждут обман, испытания и препятствия, многие из которых мне не дано будет распознать, и цена за ошибку, возможно, — жизнь.
С помощью литературных журналов и некоторых моих преподавателей, в них печатавшихся, я отыскала потайную дверцу. То был доступ к пустынной с виду горе, которая на самом деле была не то курганом, не то муравейником: человек сторонний решил бы, что там ничего нет, но на самом деле, если найти вход, попадаешь в самую гущу жизни. Прямо у меня под носом открывался настоящий микрокосмос литературной жизни.
Оказывается, в Канаде и впрямь существовали поэты, они сбивались в маленькие кучки, и даже в целые школы — одни были «космополиты», другие «аборигены». Каждый из них отрицал свою принадлежность к какой-либо группе, зато кивал на собратьев по перу. Все они критиковали критиков, которые тоже в основном были поэтами, крыли друг друга последними словами, писали аннотации, рецензии, превознося до небес друзей и разрывая на куски врагов, как в XVIII веке, разглагольствовали, выступали с программными документами, напарывались на шипы жизни, истекали кровью.
Временами случались настоящие бури в стакане воды. Нортроп Фрай, профессор моего колледжа, только что опубликовал "Анатомию критики" (1957), которая наделала шума не только на родине, но и за границей, вызвала настоящий шквал негодования среди поэтов и разделила их на сторонников мифопоэтической концепции и ее противников. Фрай сделал сенсационное заявление — сенсационное не только для Канады, но и для любого другого общества, особенно колониального: "…центр реальности там, где человек находится в данную секунду, и длина окружности равняется тому, что с помощью воображения человек может сам себе объяснить". (То есть местом твоего рождения не обязательно должен быть Лондон, или Нью-Йорк, или Париж!) На соседней улице, в другом колледже, работал Маршалл Маклюэн, в 1960 году он опубликовал свою "Галактику Гуттенберга", вызвав новую волну возмущения; на этот раз поводом к диспуту явились СМИ и их воздействие на читательское восприятие, обсуждалась вероятность того, что печатное слово постепенно отойдет в прошлое. (То есть у писателей Лондона, Парижа и Нью-Йорка — те же сложности, что и у нас, провинциалов!)
Вой насчет мифопоэтики, СМИ и литературы в основном поднимали поэты. Романисты и новеллисты, в отличие от поэтов, еще не сбились в сообщества. Публиковавшихся канадских романистов было немного, все они знали друг друга и почти все жили за границей, потому что считали: существовать в Канаде художнику невозможно. Многие писатели, чьи имена прогремят в конце 60-х — начале 70-х: Маргарет Лоренс, Мордехай Рихлер, Элис Манро, Мэриан Эйнджел, Грэм Гибсон, Майкл Ондатже, Тимоти Финдли, Руди Уайб — еще ничем не выделялись среди остальных.
Попасть в волшебный муравейник, туда, где другие считают тебя писателем и радуются этому, оказалось много проще, чем я думала. В то время существовала настоящая богема — и впрямь обособленная от остального общества и совершенно на него непохожая, — и стоило в нее попасть, как ты становился ее частью.
На старом заводе, например, расположилась кофейня под названием "Посольство Богемы", там раз в неделю собирались поэты и читали вслух свои произведения. Как только я «напечаталась», меня тоже попросили «почитать». Такое «выступление» не имеет ничего общего с актерством. Для актера слова автора — экран, маскировка, но встать и произнести свои собственные — какая беззащитность! как легко попасть в идиотскую ситуацию! От одной мысли о слушателях мне становилось плохо. ("Чтение поэзии" быстро входило в обычай среди поэтов, и вскоре только этого от вас и ожидали. Не думала не гадала я тогда, что последующие десять лет буду мечтать попасть не на сцену, а за кулисы.)
Сборища в кафе во всех отношениях были замечательными. С одной стороны, собирался разношерстный народ, то есть в кафе встречались полные противоположности. Молодые и старые, женщины и мужчины, печатавшиеся и непечатавшиеся, маститые и неофиты, оголтелые социалисты и крайние формалисты, все рассаживались как придется за столы, накрытые клетчатой скатертью и с обязательной винной бутылкой в качестве подсвечника. С другой стороны… как бы это сказать? Меня не оставляло чувство, что здесь есть и не очень хорошие люди, даже среди тех, кто публиковался, даже среди самых уважаемых. Одни подчас бывали просто неподражаемы, но длилось это недолго, другие каждый раз читали то же самое, третьи были неисправимыми маньеристами, четвертые приходили сюда в поисках любовных приключений. Неужели принадлежность к кишащему поэтическому муравейнику сама по себе ничего не гарантировала? Что же тогда есть истинное Признание? Как узнать, оценили ли тебя и какова эта оценка? Ведь многие здесь обманывались насчет своих талантов, может, обманывалась и я? И если задуматься, кто же «настоящие»? Кто это определяет, какой лакмусовой бумажкой пользуется?
Остановлюсь здесь на воспоминаниях о 1961-м (тогда мне исполнился двадцать один год и я как раз начала кусать локти: осознала, куда угодила) и вернусь к литературе как виду творчества и к писателю как наследнику и хранителю всех общественных упований на искусство в целом и на писательство в частности.