Пушкин и тайны русской культуры - Пётр Васильевич Палиевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем более, что его складывающаяся личность не пропускала в себя чересчур любопытных. В детском поведении Пушкина естественно искали потом черты, из которых развился его гений; но они себя не выдавали, и если в чем-то открывались, то очень осторожно, косвенно, не желая отделяться в росте от других. Внутренний облик маленького Пушкина, судя по всему, что мы знаем о нем, был огражден от вторжений. Ребенок был скорее неподвижен, чем легок и быстр, как в отрочестве и дальше. Единственное, что можно определенно в нем увидеть, – это, что идет сосредоточенное поглощение всего, пригодящегося потом. Наиболее характерный эпизод: напряженное рассматривание, долго и молча, Карамзина, который пришел в гости к отцу. По словам Сергея Львовича, мальчик, отложив игрушки, «вслушивался в его разговоры и не спускал с него глаз». Видно было, что он чувствует исключительную духовную силу и впитывает в себя, постигает.
Эта способность умолкать, не тревожа его, перед важнейшим, сохранилась за ним и дальше. Лицейские товарищи тоже вспоминали, что на вопросы их он «отвечал обыкновенно лаконично». В молодые годы, по наблюдениям близко знавшего его офицера, Пушкин, встречая в ком-либо желание поставить его на место превосходящими знаниями и будучи вообще необычайно вспыльчивым, вдруг смирялся. «Ловким спором» он «как бы вызывал противника на обогащение себя сведениями»; «хладнокровно переносил иногда довольно резкие выходки со стороны противника и, занятый только мыслью обогатить себя сведениями, продолжал обсуждение предмета».
В детстве черта эта сказывалась непонятным для близких погружением в себя. Пушкин как бы начинал, если судить по внешности, со свойств своего отца. От преследований пытавшихся ему помешать, он, как рассказывают, искал убежища в рабочей корзинке для вязания своей бабушки, и там сидел, как в гнезде, наблюдая за происходящим. Мать приходила в отчаяние, будучи не в силах его растормошить, при этом маленький Пушкин добродушно сносил заслуженные насмешки. Известен эпизод, когда, присев подобным образом «отдохнуть» посреди дороги и заметив, что из окон над ним смеются, он поднялся со словами: «Ну, нечего скалить зубы!».
Рано сказались в Пушкине отличавшие его потом всю жизнь трезвость и хладнокровие в критические минуты. Рассказывали, как нашелся маленький Пушкин, когда в Захарове выбежала ему навстречу дальняя родственница, молодая сумасшедшая, которую вздумали по чьему-то совету лечить испугом и окатили водой: «Брат мой, меня принимают за пожар!». Он «спокойно и с любезностью начал уверять ее, что ее сочли не за пожар, а за цветок, что цветы тоже поливают». В другой раз, по рассказам помощницы няни, он снял подобным же образом напряжение вокруг крайне разобидевшейся сестры Ольги: «разыскал где-то гвоздик, да и вбивает в стенку. «Что это, спрашиваю, вы делаете, сударь?». «Да сестрица говорит, повеситься собирается, так я ей гвоздик приготовить хочу». Да и засмеялся, – известно, понял, что она капризничает, да и стращает нас только».
Насмешливость такого рода можно тоже считать типичной для Пушкина. Первый его биограф, знавший родных, отмечает, что «против шутки Пушкин не мог устоять» (т. е. удержаться от напрашивающейся насмешки): «это уже было почти семейным качеством». Сам Пушкин возводил это свойство, на примере Крылова, чуть ли не в ранг национальных особенностей русских («какое-то веселое лукавство ума, насмешливость»). Во всяком случае, Пушкин-дитя умел употребить его ко всеобщему удовольствию как наилучший выход из затруднений. Все тот же Иван Иванович Дмитриев, завсегдатай дома, как-то поглядывая на него при гостях, сказал: «Посмотрите, ведь это настоящий арабчик», – и получил без задержки ответ: «По крайней мере отличусь тем и не буду рябчик» (Димитриев был рябым). Громовой хохот, с участием самого Дмитриева, сопровождал собравшихся весь вечер.
Среди выдающихся, заметных в нем с детства способностей называли еще память. Она была настолько быстрой и прочной, что он успешно отвечал вслед за сестрой уроки, не уча их, со слуха, пока не был в том изобличен и пристыжен.
Однако и память не помогала в одном. Ему никак не давалась математика; «он часто… особенно над делением, заливался горькими слезами» (свидетельство сестры). За этой чертой, которую замечали за ним и в лицее, казавшейся просто неспособностью, открылось впоследствии нечто в самом деле особенное, развитое исключительно как ни у кого другого: натура Пушкина не принимала «ненавистной розни мира сего» (идея Сергия Радонежского, которую, как считают, воспринял от него Андрей Рублев). Как никто другой, он слышал нерасчленимое начало жизни, подчинялся полному и безраздельному управлению этим началом каждой «частности» изнутри; и в его сочинениях никому потом не удавалось отрезать, отщепить какую-то отдельную мысль, к которой можно было бы свести другие. Невозможно было, как ни старались, отделить в нем поэта от прозаика, мыслителя от писателя, человека от творца; а в самой возможности расчленения, появления «частей», он угадывал незримые другим признаки смерти. «Музыку я разъял, как труп», – худшее, что мог совершить Сальери. Этот цельный способ существования мира и постижения его творческим умом он отстаивал неизменно и посягательства отклонял, – полагая своим долгом, даже без надежды на внимание, им отвечать. Так в 1828 году в «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях», напечатанных Дельвигом в «Северных цветах», он отозвался на них предельно кратко: «Все, что превышает геометрию, превышает нас», сказал Паскаль. И вследствие того написал свои философские мысли!». Может быть, он не знал, что в других случаях Паскаль высказывался о математике в очень близком ему духе.
Трезвый склад ума с отчетливым зрением, исключавшим какое-либо двоение или призрачные наплывы, стал свойственен ему принципиально. Вначале он не был заметен окружающим, т. к. перекрывался их увлечениями совсем иного рода: сентиментальными, мистическими, романтически-таинственными, «готическими» и проч. Старушка из баллады Жуковского, сидевшая за спиной всадника, воспринималась тогда многими буквально. В семье передавали, будто бабушка Мария Алексеевна увидела однажды на пустом стуле сидящего Сергея Львовича «с подвязанной щекой»; Надежда Осиповна якобы встречала на тверском бульваре «белую женщину», скользившую над землей и т. п. Пушкина никогда никакие видения на протяжении жизни не посещали. Если они являлись в его произведениях, то в моменты тяжелых душевных потрясений героев, неотделимые от этих состояний, и нигде не прорывали, так сказать, единую ткань жизни. Он верил «простонародным» приметам, пересказывал вещие сны, но опять-таки внутри прочерченного умом целого, и его мир, каким бы он ни был, в каких бы обстоятельствах ни выступал, оставался единым. Что еще наложило печать на характер ребенка, – и