Мне 40 лет - Мария Арбатова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первое время у меня было ощущение, что Анна Максимовна устроила меня работать внутрь сложного часового механизма, исправно работающего, но показывающего неправильное время. Потом постепенно передо мной развернулось роскошное бюрократическое шоу, ведь я сидела на входящей и исходящей почте. Тайны соцраспределителя, анонимки, стенограммы секретариатов и демонстрация кнутов и пряников текли передо мной как молочные реки с кисельными берегами. Я увидела, как отчетливо пригнаны все болты ко всем гайкам машины, уничтожающей отечественную литературу, я возблагодарила своё путешествие во внутренности Союза писателей — у меня не осталось иллюзий, и это сберегло мне много сил.
Когда меня заставляли посидеть секретарём перед чьим-нибудь кабинетом с тяжёлой дверью, я созерцала бойких поэтесс, выходящих, застёгивая пуговички на блузке, и по количеству пуговичек можно было высчитать, оторвала бесстрашная стишок, подборку в коллективном сборнике или книжку. Были и другие технологии. Я столько всего узнала и увидела, что меня давно было пора убивать.
Склеротические классики и молодые прохвосты ежедневно подписывали мне скабрезностями свои лирико-гражданственные книжки. За все четыре года работы я не нашла в коллективе ни одного собеседника, с которым можно было бы обсудить то, что я понимала под литературой, — перед моим взором всё время надували какие-то мыльные пузыри люди типа Егора Исаева и Расула Гамзатова.
Продвижение молодых проходило на моих глазах. В глубинке откапывался какой-нибудь славненький одарённый мальчонка или девчонка, и его тестировали на понятливость. Если понятливость наблюдалась, то его вместо того, чтобы как-то цивилизовать и поучить, начинали демонстрировать как пуделя на собачьих выставках. Катали по семинарам и совещаниям, выпускали тоненькую книжонку. Книжонка означала первую планку на погонах. Если персонаж слушался дальше, бегал за водкой или ложился с кем надо, то его вступали в Союз писателей и помогали с жильём. Он быстро жирел и окружал себя точно такими же мальчонками и девчонками, потому что больше ни с кем не мог быть лидером. За всё это время он так и не приближался к традиционным для пишущего человека ценностям, несмотря на то, что успевал получить корочку Литературного института или Высших литературных курсов.
Он разглагольствовал о русской истории, путая всех царей; ставил отметки классикам; отпевал запрещённую литературу, никогда не видя её в глаза; печатал концептуальные статьи при том, что «не мог он ямба от хорея». Он олицетворял собой исконное-посконное-избяное-нутряное, писал произведения на «истинном русском языке», которого я, прожив всю жизнь в России, до сих пор не понимаю, и, конечно же, имел монополию на истину. Он жил в субкультуре выдвиженцев, которую придумала советская власть, чтобы обойти жалобы Сталина на то, что «нет у меня других писателей». Он был выращенный в пробирке Союза писателей «другой писатель». Интеллигентная среда не воспринимала его никак. Как говорил Твардовский, «в Союзе писателей нет никакой групповой борьбы, просто одни прочитали „Капитанскую дочку“, а другие — не прочитали».
Близилась весна, а с ней и творческий конкурс в Литературный институт. Я сидела у себя Арбате и печатала новую подборку стихов на творческий конкурс. Зашёл Гриша Остер, известный детский писатель, проживавший тогда в сане многообещающего взрослого поэта. У него к этому моменту вышла книга стихов где-то на севере, и мы все цитировали из его поэмы: «И слова расступались как пальцы огня, когда имя моё ты носила в груди. А сегодня оставила ты для меня только шорох, слетающий с губ: „Уходи…“»
Гриша был безумно талантлив, но столь же нетерпелив. Однажды он сказал: «Всё, хватит, я больше не буду поэтом, я назначаю себя детским писателем. И спорим, что через три года вы все ахнете, потому что я приеду на красных „Жигулях“!». Тогда «красные Жигули» были покруче, чем сейчас собственный самолёт. И он приехал, правда не красных, а оранжевых. Зато не через три года, а через два.
Он был старше, и к нему прислушивались.
— Брось печатать стихи, — сказал Гриша (не тогда, когда приехал на оранжевых «Жигулях», а тогда, когда зашёл на Арбат). — Без партийных паровозов ты всё равно никогда не пройдёшь творческий конкурс. Напиши пьесу, поступи в семинар Розова и Вишневской, проучишься пять лет, получишь диплом. Им на студентов совершенно наплевать — жив, умер, они и не заметят.
— Я не умею писать пьесы, — ответила я. Правда, всегда считалась мастером капустников, а в школе писала какую-то любовную похабель, и даже ставила её, естественно, играя одну из главных ролей.
— А чего там уметь? — удивился Остер. — Сними Шекспира с полки, посмотри, как он это делает. Справа — кто говорит, слева — что говорит.
Это был самый полезный совет создателя «Вредных советов». То ли Чехов в моей комнате слишком страстно объяснялся Лике Мизиновой в любви, то ли Остер — гениальный провидец, но за ночь я написала пьесу, с которой поступила в Литературный институт. И по-моему, до сих пор лучшее, что я умею делать в этой жизни, — это писать пьесы.
Однако поступление было впереди, а в настоящий момент был кризис жанра. От философского факультета воротило, от Союза писателей тошнило. Литературный институт представлялся спасением целостности личности, но там не ждали. Идея бросить философский пришла нам с Зарой в голову примерно одновременно. Она тоже мучилась и хотела заниматься живописью.
Однажды, после очередного веселья я, Зара и Наташа по кличке Ёка в честь жены Джона Леннона ввалились в пустую квартиру Зариного дяди. Настроение было самое неистовое, мы включили музыку и долго плясали, распаляясь как профессиональные ведьмы. Потом сварили чайник глинтвейна, напились, расчертили ватман и начали гонять по нему блюдце. Это было моё первое и последнее участие в спиритическом сеансе. Сначала было страшно, свечка рисовала настенные кошмары, а ветер завывал в никогда не растапливаемом камине. Блюдце складно поехало по буквам, и если первые пять минут мы обвиняли друг друга в манипуляции пальцами, то потом начали вникать.
Мы фамильярно вызвали дух Марины Цветаевой. Блюдце написало: «Я здесь». Для важности задали пару вопросов, ответы на которые из всех присутствующих могла дать только я, рывшаяся в бумагах Литературного музея, и сама Марина Ивановна. Ответы устроили. Начали расспрашивать по делу и получили немедленное указание бросить философский факультет и гарантии поступления мне — в Литературный институт, Зарке — в Ереванский художественный институт. Ёка собиралась поступать в Суриковский, она неплохо рисовала, и у папы, полковника КГБ, там была договорённость. Дух Марины Цветаевой сказал, что она никогда не будет учиться в Суриковском. На вопросы о личной жизни было сказано, что выйду замуж за человека по имени Андрей через два… Дня, месяца, года, брака? Осталось загадкой. Дух закапризничал, и буквы перестали складываться в слова.