Конец старых времен - Владислав Ванчура
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Действительно, Марцел и Китти лили воду на мою мельницу. Их схватка отвратила бы от этого занятия самого заядлого фехтовальщика. Мы хохотали во все горло, — я, Сюзанп, а там и Михаэла с Яном. Один лишь князь оставался серьезным. Он похвалил Китти и Марцела, заявив, что они весьма преуспели.
Сударь, — сказал тогда Ян. — Я слышал, вы как-то намекали, что вам приходилось бывать около фехтовальных залов.
Да, — ответил князь. — Правда, я, кажется, об этом еще не упоминал, но это верно.
Так вот, я, прескверно разбирающийся в этом искусстве, берусь выбить оружие у вас из рук и нанести вам удар в то место, какое вы сами назначите.
Отлично! — со смехом отвечал князь. — Какое счастье, что я не оскорбил вас и у вас нет причин драться.
Это звучит почти как отговорка, — возразил Ян. — Не могу удержаться, чтоб не назвать вашу манеру фехтовать позорным маханием шпагой без ладу и складу. Как надо держать оружие?
— Так, чтобы удар был верным.
Пан Ян постепенно входил в раж. Мы видели — он покраснел и едва скрывает желание схватиться с князем.
Его состояние можно было сравнить с состоянием певицы, которая и боится выступить, и все же всем сердцем желает, чтобы кто-нибудь попросил ее спеть.
Пока князь разговаривал с Яном, одновременно адресуя свои ответы и Марцелу, барышни переглядывались. Начали ли они догадываться? Мы-то с Яном были уверены, что полковник приперт к стене, что он и впрямь ничего не умеет. Это был лжец и обманщик. Что ему надо у нас? Откуда он взялся? Где доказательства его знатного происхождения? То, что он сам себя называет князем и что так его величает денщик?
Когда Ян столь решительно заявил, что князь — профан в фехтовании, мне стало яснее ясного, что этот фанфарон просто пускает нам пыль в глаза, почитая всех нас глупцами. «Погоди же, — сказал я себе, — мы с тобой еще не разделались, расчет еще впереди!» Я потирал руки, радуясь, что посадил полковника в лужу, а чтоб насолить ему еще больше, вмешался в разговор, заявив, что мне самому известны пять школ фехтования:
А именно — школы фламандская, французская (тут я поклонился мадемуазель Сюзанн), итальянская, нижнегерманская, так называемая «моя тетя — твоя тетя» и, наконец, восточная школа, которую отличают скрытая закономерность и трудно постижимые правила. Последняя столь обманна, коварна и жестока, что к ней прибегают очень редко — разве что в среде головорезов. Мы, — продолжал я, имея в виду себя и пана Яна, — отдаем предпочтение лёгкости, грациозности и изяществу движений, в то время как ваша милость лупит почем зря, стремясь послать противника кратчайшим путем на тот свет.
Превосходно! — ответил полковник, рассмеявшись еще сердечнее. — Отлично, приятель! А дальше знаешь? Продолжай же!
Сюзанн и Михаэла были несколько удивлены таким ответом, показавшимся им весьма неубедительным. Это не смутило князя. Он как ни в чем не бывало заговорил со своими учениками, а те с восторгом внимали его наставлениям.
— Жаль, — молвила Сюзанн, — я полагала, мы увидим больше того, что вы нам показали.
Князь пожал плечами и ответил, что ему, конечно же, нет нужды доказывать свои слова.
Я понял — наших барышень, которые удалились полные странных мыслей, ждет новое испытание.
Но пан Ян остался. Он был зловеще молчалив, ожидая, что ему все-таки удастся взяться за оружие и он успеет показать свои превосходные качества. Князь, однако, словно не замечал его.
С этого времени Михаэла начала сомневаться в князе и, находя в своем сомнении лекарство от зарождающейся любви, преувеличивала свое недоверие. «Как же так? — говорила она себе. — Чтобы я, утверждающая, что князь лжет, что он неправильно держит шпагу, я, насмехавшаяся ему в глаза, — чтобы я была влюблена? Глупости! Он — авантюрист, скитающийся по свету и приписывающий себе свойства, которых ему явно недостает».
Быть может, в голове Сюзанн бродили подобные же мысли, но если и было так, то они доставляли француженке куда больше досады и печали, чем Михаэле. Она трепыхалась, как пойманный зверек, но не могла изменить своего сердца и любила князя тем более, чем менее того желала.
Девушки, подобные Михаэле и Сюзанн, нередко попадаются на приманку обманщиков и, даже поняв со временем их вероломство и бесчестность, не отрекаются от своего слова и сохраняют им верность. Разве вы не слыхали, что страшные пороки и проклятые поэты, чье искусство питается из источников ночи и преступления, сильнее и чаще околдовывают невинные души, чем чистая и прозрачная поэзия? Нужно ли удивляться тому, что Сюзанн и Михаэла, отвергая князя, любили его по-прежнему? Их состояние было сходно с состоянием Марцелла и Китти, у которых ведь тоже дрогнуло что-то в сердечках, которые тоже почувствовали, что возлюбленный их князь отдалился от них, не опровергнув обвинения, брошенного ему в лицо Яном.
Француженка и старшая из сестер поступали как взрослые люди, в то время как Марцел и Китти были еще слишком детьми: и они ответили на опасность еще большей любовью, упрямством, румянцем, возмущением и ненавистью к пану Яну.
Об этом случае, точно так же, как и о моих визитах к Корнелии, пошли толки по всей Отраде, и всюду, где об этом говорилось, образовывались две партии: партия белых, то есть князя, и партия пана Яна. Во главе последней встала Франтишка, не устававшая повторять, кто именно подлинный любовник Корнелии.
— Молчи! Замолчи, клеветница! — отвечали ей подруги и с пылающими глазами, со вздымающейся грудью защищали полковника.
Естественно, нашлись и равнодушные — эти твердили, что с них хватает и собственных забот, и просили всех спорящих из-за князя, оставить их наконец в покое.
Между тем князь не обнаруживал никакой тревоги. На лице его не появлялось признаков дурного настроения. Он обращался к Яну так же дружески, как и прежде, посмеиваясь над ним, словно имел на то право. Князь был снисходителен к Яну, а меня от этого черти корчили.
ПОЩЕЧИНА
На другой день я отправился на свидание, назначенное мною голландцу Хюлиденну. Я пришел раньше, чем нужно, и спокойно начал прогуливаться от дуба к дубу, убивая время декламированием всякой чепухи, совершенно бессвязной, но сохранявшей размер и ритм александрийского стиха. В эти бессмысленные строчки я вплетал как попало все, что приходило мне в голову, и радовался, когда получалось складно. Я забавлялся, как бржежаский кардинал, который, по слухам, предается на прогулках тому же занятию.
Место, выбранное мной для встречи с голландцем, было тайным, удаленным, хорошо укрытым от глаз, недоступным… короче, таким, какое, казалось, застраховывало меня от всякой неожиданности, и я все повышал и повышал голос.
То ли на пятидесятой, то ли на семидесятой строчке моей ритмизированной болтовни позади меня внезапно раздался смех. Боже мой! Я замер, ошеломленный, сердце мое захолонуло, и под его все более медленные удары я слышал, как одно полушарие моего мозга отвечает другому: «Он пойман! Пойман! Вот чем кончается легкомысленное поведение!»
В секунду, пролетевшую, без сомнения, быстрее, чем вы успеете перевернуть страницу, я пережил бесчисленное множество мыслей, прозвучавших жутким аккордом ужаса. Гром и молния! С тех пор я знаю, что такое страх. С тех пор мне известен воровской испуг, с дрожащими руками крадущийся вдоль стен. Когда я опамятовался, то увидел господина Хюлиденна с Марцелом.
— Простите, — сказал маленький шалопай, — я не мог удержаться, вы так смешно декламировали…
И, не дождавшись моего ответа, он продолжал:
— Я проводил господина — он говорит, вы ему написали, чтоб он пришел сюда, в дубовую рощу, а сам он дороги не знает.
Я вознаградил Марцела, как никогда ранее, ибо совершенно утратил самообладание. Мысли мои и тело мне не повиновались. Только увидев, как удаляется юноша, я сумел наконец расслабить мышцы руки, которая непроизвольно прижимала к моей груди переплет «Южночешской хроники», спрятанный под пальто.
Затем, припомнив несколько немецких слов, я отчитал господина Хюлиденна за неосторожность.
— Если вы столь неуклюже приводите в исполнение свои махинации, то я не желаю иметь с вами ничего общего! — заявил я под конец.
С этими словами я собрался покинуть голландца, чтобы вернуть переплет на прежнее место.
Господин же Хюлиденн, как мне показалось, привык к воровству куда большего размаха, ибо говорил он об этих делах крайне непринужденно.
— Ваше волнение, — сказал он, — может повысить цену на сто крон. Но, поверьте мне, большего не стоит ни та сцена, которую вы мне устроили, ни ваш переплет.
Тут он отсчитал восемь сотен, клянясь, что амстердамский букинист пропесочит его по первое число.
Ей-богу, я дрожал как осиновый лист, принимая эти гнусные деньги, но как ни старался я, никакими силами не удалось мне вытянуть из упрямца ни геллером больше. Тогда я вручил ему переплет и, коротко простившись, поспешил домой.