Мои воспоминания. Часть вторая. Странствия - Сергей Волконский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, насколько мне удалось передать — не американскую жизнь, конечно (в этих беглых строках это было бы невозможно), но мои впечатления американской жизни. Для меня ясно обрисовывается такая картина. Огромная масса, работающая — все без исключения, и бедный и богатый. Над этой массой выкинутая на поверхность пена денежной аристократии — легковесная, игрушечная, пустая в своих интересах. Среди этого моря житейского, волнуемого материальными и политическо-партийными заботами, среди этой охоты за наживой, среди этого никогда не ослабляющегося напряжения, рабочего, торгового, денежного, как огражденные от мира острова — университеты. Повторяю, я не рисую американскую жизнь, я рисую то, что я от американской жизни видел и как то, что я видел, во мне отпечатлелось.
Удивительная страна! При одной мысли жить в Америке содрогаюсь, а между тем преисполнен восхищения. Содрогаюсь, потому что ни в какой другой стране (кроме одной, о которой не место говорить в «Странствиях»), ни в одной стране не испытал такого оскорбительного прикосновения внешней жизни к духовным святыням. Нигде не испытал такого отсутствия идеала, такого торжества материалистичности; нигде не ощутил таких мыслительных пустынь, такого голода по искусству. На одном незначительном примере я испытал, до каких уродливых форм может дойти извращенность эстетического принципа. На улицах продают маленькие бюсты Вашингтона, Линкольна и других народных героев. Эти бюсты сделаны из мятой бумаги, что называется папье-маше; но не из простой бумаги, а из вышедших из употребления кредитных билетов.
И бюсты стоят не одинаково, а смотря по тому, какие билеты пошли на его поделку. Можно ли придумать что-либо более ужасное в смысле безвкусия и более скверного в смысле направления художественной пытливости. Все бюсты одинаково уродливы, но глаз американского обывателя с завистливым восхищением останавливается на том, который стоит дороже…
Да, в этой стране свободы испытываешь минуты удушья. Покойный Нортон это хорошо чувствовал. В то время вышла книга Бурже «Итальянские ощущения». Он говорил мне: «А вот вы напишите „Cheques d'Amerique“ (Американские оскорбления). Помню, когда я ему читал ту лекцию моего курса, где говорю о западниках и славянофилах, об отношении исторической критики к реформам Петра, вообще о путях русского самосознания, он воскликнул: „Поражает меня, какая у вас в России сумма мыслительной работы“. Этот возглас был показателен для Америки. Задыхается в этой атмосфере человек, если не притуплена его чувствительность. Но огромное большинство этого не замечает. Известен анекдот о чикагском жителе, который попадает на тот свет и, расхаживая и предовольно озираясь, восклицает: „Как хорошо; совершенно как дома на небе“. „Вы ошибаетесь, — говорят ему, — вы не на небе, вы в аду“… Мне всегда казалось верхом блаженства закрыть глаза в Чикаго и открыть их в Венеции, и тем не менее образ этого чикагского гражданина, который в аду думает, что он в раю, очень показателен для одной черты американского характера: для его безграничного оптимизма. Американец искренно убежден, что он живет в лучшем из миров и что лучшая страна в лучшем из миров — Американские Соединенные Штаты. Самокритика не в его характере, и если проявляется она в литературе, если бывают у них сатирики-писатели, они не производят впечатления, что они порождение американской почвы. Сатира, критика — это пессимизм; американец прежде всего оптимист. Пессимизм ему скучен, критик для него чужой. Вот почему такой выдающийся человек, как Нортон, хотя имел многочисленных и верных друзей, был не популярен. Критик — брюзга; американец — свистун.
И несмотря на все это, несмотря на весь прозаический ужас этого стука, и звона, и грохота, этих днем вертящихся, а ночью мигающих торговых реклам, несмотря на то, что Диккенс сказал: „Миссия Америки в том, чтобы вульгаризировать вселенную“, несмотря на то, что после Америки я видел красочную радугу Востока, такие сказки человечества, как Индия, Цейлон, Каир, — когда я вернулся домой, ярче всего передо мной стояли американские воспоминания: свистки, колеса, грохот, гуденье и — спешка, вечная спешка, отсутствие праздности, отсутствие отдыха, движение вперед, безжалостное отсутствие оглядки. Сказки поблекли перед рекламными афишами. Сказка — прошлое, реклама — будущее. Америка — окно в будущее; но страшно глядеть в это окно: художник содрогнется, философ покачает головой…
Среди человеческой сутолоки, заливающей эту землю, явилась естественная мысль — оградить кусок земли от посягательства человека, предохранить хотя кусок природы от натиска цивилизации. И вот, подобно тому как в других странах из остатков цивилизации делают музеи, так в Соединенных Штатах додумались кусок природы превратить в музей. В так называемых Желтых горах, за Соленым озером, за территорией Мормонов, отгородили огромную площадь земли и превратили ее в Национальный парк. Скалы, горы, долины, леса, реки — все предписанием закона неприкосновенно. Выбрали удивительный кусок земли. Там окаменелые леса, там остеклившиеся скалы, там бьют гейзеры, и горячие ключи от них стекают горячим водопадом в холодные бурливые реки; по белой меловой равнине течет бирюзового цвета ручей, а дно его уложено красно-коралловыми отложеньями. В реках не ловят рыбу, в лесах не стреляют ни зверя, ни птицу, и когда дерево падает через дорогу, только выпиливают ту часть его, которая мешает проезду… Чтобы объехать „парк“, надо шесть дней. Очень удобно устроено: большие открытые шарабаны перевозят путешественников; утром выезжают из одной гостиницы, к вечеру приезжают в другую; на полпути стоянка — ресторан для завтрака… Это, конечно, одно из красивейших впечатлений, какие мне пришлось испытать. И как свежа, как молода стародавняя мать-природа среди преждевременного старчества молодой цивилизации…
Все вечное молодо. Моложе, вечнее всего на земле человеческая природа, то внутреннее, чем она живет. Почему вдруг вспоминаю такой пустяк? Около одной из гостиниц Национального парка был источник, около него скамейка. Сел на скамейку; около скамейки в траве, смотрю, лежит письмо. Поднял, стал читать. Какая грустная страница, какая скорбная повесть изнывающей, обманутой любви. Девушка пишет возлюбленному, что она ничего о нем не знает, что он забыл ее. Как не ново это, и как это не старо. Сколько страдания под этим отсутствием упрека, сколько покорности, какое нежелание связывать его и какая любовь к собственным цепям. И потом, уже сквозь сухие слезы — какие трогательные житейские подробности, в надежде, что они его заинтересуют. Болтовня о том о сем. „Тебе бы надо было здесь быть, посмотрел бы, как Дженни держала экзамен, как получала награды. Это было абсолютно величественно“. Да очень ему интересна Дженни и книги, которые она получила, золотые часы, которые ей подарила мать… Письмо лежало, брошенное в траву, и вечерняя роса уже смочила бумагу своими слезами. „Это старая история, но остается она вечно новой“.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});