Наступает мезозой - Андрей Столяров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, он, кажется, уже начинал понимать, в чем тут дело. Жизнь – это не просто мерцание, разгорающееся в темном пустом пространстве. Жизнь – это взрыв, катаклизм, рождающий из пустоты странное нечто. Ни с того ни с сего она, по-видимому, не возникает. После «Бажены» необходим был, скорее всего, некий новый толчок. Однако какой – радиация, магнитный удар, резкая смена температуры? Выбор средств был слишком велик, чтобы остановиться на чем-то конкретном. Он боялся каким-нибудь неосторожным воздействием загубить уникальный эксперимент. Один к ста миллиардам; такой удачи у него больше не будет. Слишком свежа ещё была память о мертвенной, дряблой, зловещей, внезапной коричневатости – той, которая появилась, когда он попытался извлечь одиночный коацерват. Нет уж, пусть лучше все остается по-прежнему. Ничего не менять, не подстегивать жизнь искусственными раздражителями. У него нет права даже на одну-единственную ошибку. И вместе с тем он чувствовал, что ему катастрофически не хватает времени. Если пересчитывать на естественную эволюцию, то пять месяцев это не просто длинный, а невероятно длинный для развития срок. Соответствует он, вероятно, целому геологическому периоду: наползанию ледников, оттепели, повышению уровня океана. И если в течение этого прямо-таки «космического» по масштабам периода в появившемся биоценозе ничего существенного не произошло, значит, жизнь не просто остановилась, чтобы после некоторого накопления сил двинуться дальше, она остановилась как факт, как явление, как некий спонтанный процесс, как субстанция, поддерживающая движение косной материи. Внутренние её резервы уже исчерпаны, скоро – распад, предотвратить который, по-видимому, не удастся.
Это трясло его как непрекращающаяся лихорадка, не давало заснуть, заставляло являться на кафедру гораздо раньше обычного. Ни о чем другом он просто уже не мог думать. «Ледники» наползали. Времени у него, скорее всего, действительно не оставалось. И потому он целыми днями сидел, колдуя над извлеченными из аквариума капельками раствора: пытался определить в них наличие протобелков или неких ферментов, закладывал в центрифугу, разделял на основные биохимические составляющие, делал сотни анализов, растворял выпаривал, снова растворял, отфильтровывал. Десятки колбочек с разноцветными порошками выстраивались перед ним, сотни пробирок с кислотными или щелочными суспензиями хранились про запас в холодильнике, тысячи препаратов от «ценкера» до гематоксилин-эозиновых заполняли собой три длинные секции пристенного шкафчика. Вычерчивались потом самые подробные и тщательные диаграммы. В папке таблиц, чтоб не запутаться, приходилось теперь вводить разделы и подразделы. От пестроты мелких цифр воздух иногда рябил черными точками. В глазах появлялась резь, тупо ныли виски от вечного возбуждения. Казалось – ещё усилие, ещё один крохотный шаг. Камни действительно заговорят, истина воссияет. Однако чем больше он увязал во множестве частностей и подробностей, чем полней представлял себе химическую картину исходного «океана», чем обширней становились таблицы, куда он сводил все новые и новые данные, тем неопределенней казалась сама конечная цель работы. Она расплывалась, обволакиваемая туманом деталей, колебалась, как зыбкий мираж, при первом же дуновении, превращалась в нечто аморфное, не имеющее логических очертаний, и в конце концов исчезала точно случайный сон. Тогда он шел в переулочки, примыкающие к Университету, а затем по пустынным асфальтовым линиям – от Большого проспекта до Малого. Васильевский остров распахивался перед ним тишиной скверов и двориков. Ползли над крышами облака, трепал волосы порывистый невский ветер. Ничего этого он не видел и даже не чувствовал. Он просто шел, пока все тело не начинало звенеть от усталости. Мыслей во время таких прогулок у него больше не возникало. Он лишь иногда растирал слезящиеся, набрякшие воспалением, горячие комковатые веки.
Кончилось это так, как, вероятно, и должно было кончиться. Ночью, примерно месяца через два после стремительного визита Грегори, позвонил вахтер, которому он доплачивал именно за такого рода известия, и косноязычно уведомил, что уже три часа как на факультете отключили теплоснабжение. Где-то на трассе авария, выбило, говорят, главный вентиль. Это не только у нас, вообще пострадал целый микрорайон. Обещают, конечно, в ближайшее время наладить, но вот сколько провозятся, сами понимаете, неизвестно.
– Вы просили докладывать, если что-нибудь такое произойдет.
– Спасибо, – сказал он, судорожно сжимая телефонную трубку.
– Я сейчас позвоню ещё городской аварийке.
– Конечно… Спасибо…
Минут через тридцать, чудом поймав такси, он трясущимися руками уже открывал двери на кафедру. Обстановка была даже хуже, чем можно было предполагать. Батареи остыли, в комнате царил пронзительный холод. Изо рта при дыхании вырывался беловатый парок. На оконных стеклах с внутренней стороны скопился иней. Шторы казались ломкими; наверное, тоже промерзли. «Бажена» ещё работала, но – тоненько подсвистывая от напряжения. Выйти на прежний режим она была явно не в состоянии. Температура на градуснике была пять целых и сколько-то там десятых. Вакуумный колпак треснул, атмосферный воздух проник внутрь системы. Стоило почти восемь лет поддерживать строгую изоляцию! Бестолку подсвечиваемый аквариум выглядел вообще не сообразно ни с чем. Скользкие отвратительные куски пакли плавали на поверхности. Кристаллический солевой бордюр, будто снег, окантовывал жидкость. А сама она потемнела и приобрела уже знакомый коричневатый оттенок. Коацерваты, разумеется, пострадали больше всего. Они осели на дно и слиплись в рыхлую, довольно-таки неопрятную массу. Наматывался на неё «крахмал», колеблющийся плесневидными нитями. А под ним в толще студня змеились серые борозды и углубления. Это напоминало обнаженный человеческий мозг: кости черепа растворились, а волосы приросли непосредственно к мозговым оболочкам. Чувствовалось, что рыхлость его в дальнейшем будет только усиливаться. И внутри уже что-то темнело, правда, пока ещё не слишком заметно. Видимо, там начинались первые некротические изменения.
То есть, катастрофа была полной и окончательной. Годы работы припахивали теперь тинистым йодом. Слизь и плесень покрывали собой бесплодно растраченную часть жизни. Позади было кладбище, усеянное юношескими мечтаниями.
Отчаяние его было так сильно, что переходило в бесчувственность. На мгновение он подумал, что, может быть, имеет смысл включить масляные радиаторы, попытаться отогреть комнату, вернуть комочки в прежнее состояние. И он даже потянулся было к переключателям, но тут же отдернул руку. Сохранить среди обломков достоинство – вот все, что ему оставалось. Глупо и смешно было бы суетиться под камнепадом судьбы. Одного бесстрастного взгляда на прорастающий ворсинками «мозг» было достаточно, чтобы понять бесплодность всех дальнейших усилий. Что погибло, того уже не вернешь к жизни. То, что умерло, как ни бейся, умерло, по-видимому, навсегда. Здесь было то же, что он когда-то давно почувствовал в морге. Что есть жизнь, и почему она уходит так безвозвратно? И потому он пальцем не пошевелил, чтобы хоть что-нибудь предпринять. Он не тронул переключатели и не попытался заделать на колпаке зигзагообразную трещину. Он даже не стал выключать подсвистывающую, подмигивающую огнями «Бажену». Он просто вернулся домой, и снова, как ни в чем ни бывало, накрылся с головой одеялом. Впервые за прошедшие годы он проспал до одиннадцати. Будильник он отключил. Торопиться ему теперь было незачем.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});