Если однажды зимней ночью путник… - Итало Кальвино
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, и ты, Читатель, являешься предметом чтения. Читательница производит смотр твоему телу, словно просматривает оглавление: она то вопьется в него быстрым, прицельным взглядом, то замедлит беглый осмотр, обращаясь к нему с вопросом и ожидая молчаливого ответа, как будто любое частичное освидетельствование интересует ее лишь ввиду более объемного, пространственного исследования. Она заостряет внимание на незначительных деталях, мелких стилистических погрешностях, скажем, на твоем выпирающем кадыке или на том, как ты ныряешь лицом в углубление над ее ключицей, – и пользуется этим, чтобы установить предел отчуждения, критической сдержанности или шутливой доверительности. Нечаянно открытая подробность оценивается чрезмерно: скажем, форма твоего подбородка или особенный твой укус в плечо. После такой завязки она пылко поглощает (вы пылко поглощаете) страницу за страницей, сверху донизу, не пропуская ни одной запятой. Получая удовольствие от того, как тебя читают, от текстуального цитирования твоей физической предметности, ты вдруг начинаешь сомневаться: а что, если она читает не тебя, единого и цельного, но, используя тебя, используя отрывки тебя, вырванные из контекста, создает себе фантасмагорического партнера, известного только ей, в сумерках ее полусознания, и то, что она распознает, есть апокрифический персонаж ее грез, а не ты?
От чтения письменного текста чтение любовниками своих тел (того концентрата духа и плоти, которым пользуются любовники, ложась в постель) отличается тем, что последнее не линейно. Оно начинается в любой точке, скачет, повторяется, обращается вспять, настойчиво топчется на месте, разветвляется на множество одновременных, самостоятельных сюжетов, вновь сходится в одной точке, надоедает, перескакивает на другую страницу, обретает утерянную нить, опять теряется. В нем можно обозначить направление, целеустремленность, понимаемую как устремленность к некоему апофеозу; в преддверии такой цели оно делается ритмичным, размеренным, наполняется чередующимися сюжетами. Является ли его целью именно апофеоз? Или продвижению к цели препятствует встречное желание восполнить мгновения, воссоздать время?
Если представить графическое изображение общего, то каждый отдельный эпизод со своей кульминацией потребовал бы трех-, а то и четырехмерной модели – никакой модели: всякий опыт неповторим. Больше всего совокупление и чтение схожи в том, что внутри их открываются пространства и время, отличные от времени и пространства, поддающихся измерению.
Уже в беспорядочной импровизации первой встречи прочитывается возможное будущее сожительство. Сегодня один из вас является предметом чтения другого. Каждый прочитывает в другом свою ненаписанную историю. Завтра, Читатель и Читательница, если вы будете вместе, если будете спать в одной постели, как и подобает ладящей, мирной паре, каждый зажжет в изголовье свою лампу и углубится в чтение своей книги: два параллельных чтения будут сопутствовать приближению сна; сначала ты, потом ты погасите свет; выходцы из разных вселенных, вы мимоходом окажетесь в темноте, где стираются всякие дали, прежде чем расходящиеся сны растащат тебя и тебя в разные стороны. Только не смейтесь над такой перспективой супружеской идиллии: сумеете ли вы предложить взамен более удачный образ счастливой пары?
Ты рассказываешь Людмиле о романе, который читал, поджидая ее в кафе.
– Тебе нравятся такие книги: с первой же страницы начинаешь испытывать какое-то беспокойство…
Людмила направляет на тебя вопросительный взгляд. Может, эту фразу насчет беспокойства ты услышал не от нее, а где-то вычитал… Может, Людмила уже и не верит, что тревога есть состояние истины… Может, кто-то доказал ей, что тревога – это тоже механизм, и ничто с такой легкостью не поддается фальсификации, как бессознательное…
– Мне, – замечает она, – нравятся книги, в которых какая угодно тайна или тревога проходят через точный, холодный, незамутненный ум, как у шахматиста.
– В общем, это история человека, на которого действуют телефонные звонки. Однажды во время утренней пробежки…
– Не рассказывай. Лучше дай почитать.
– Да я и сам недалеко продвинулся. Сейчас принесу. Встав с постели, ты идешь в другую комнату, где стремительная перемена твоих отношений с Людмилой нарушила размеренный ход событий. И не находишь книгу.
(Ты найдешь ее на художественной выставке – и последнем творении скульптора Ирнерио. Страница, уголок которой он загнул вместо закладки, покоится в одном из оснований монолитного параллелепипеда, склеенного и покрытого слоем прозрачного лака. Коричневатая, обожженная корка, словно пламя, вырывающееся изнутри книги, выгибает поверхность страницы, обнажая последующие слои, как в узловатой древесной коре.)
– Что-то не найду. Ну, не важно, – говоришь ты. – Ведь у тебя был другой экземпляр. Я думал, ты уже прочла…
Незаметно для нее ты входишь в тесную комнатушку и ищешь роман Флэннери с красной бумажной ленточкой.
– Вот она.
Людмила открывает книгу. Она с посвящением: «Людмиле… Сайлас Флэннери».
– Да, это мой экземпляр…
– Так ты знакома с Флэннери? – наигранно восклицаешь ты, как будто тебе ничего не известно.
– Знакома… Он подарил мне этот роман… Я была уверена, что книгу украдут до того, как я ее прочту…
– Кто, Ирнерио?
– Ну…
Настало время раскрыть карты.
– Книгу взял не Ирнерио. И ты это знаешь. Он бросил ее в маленькую комнатушку, где ты хранишь…
– Кто тебе разрешил там рыться?
– Ирнерио говорит, что человек, воровавший твои книги, тайком возвращается сюда и подменяет их фальшивками…
– Ирнерио сам ничего не знает.
– Зато я знаю: Каведанья давал мне письма Мараны.
– Все, о чем рассказывает Гермес, – сплошные выдумки.
– Кроме одной: он постоянно грезит тобой; он одержим образом читающей Людмилы…
– Именно этого он и не выносил.
Постепенно ты начинаешь докапываться до истоков хитроумных махинаций переводчика. Потайной пружиной, приводившей их в действие, была ревность к невидимому сопернику, который вечно вставал между ним и Людмилой, – молчаливому голосу, обращенному к ней из книг, тысячеликому и безликому призраку, к тому же и неуловимому, поскольку Людмила никогда не соотносит авторов с конкретными людьми из плоти и крови; для нее они существуют лишь в виде типографских страниц, как живые, так и мертвые, неизменно готовые общаться с ней, удивлять и соблазнять ее; а она, Людмила, безотказно следует за ними с переменчивой легкостью, какая может быть в отношениях с бесплотными существами. Как сокрушить не авторов, но роль автора, расхожее представление о том, что за каждой книгой стоит некто, ручающийся за истинность этого мира призраков и вымыслов лишь потому, что снабдил их собственной истиной, уподобил себя этой словесной конструкции? С самого начала, повинуясь велению своего вкуса и дарования, особенно с той поры, как испортились его отношения с Людмилой, Гермес Марана мечтал о литературе, целиком состоящей из апокрифов, ложных посылов, подделок и подлогов, мешанины и путаницы. Если бы этот замысел осуществился и постоянная неуверенность в личности пишущего не позволяла бы читателю с верой предаваться чтению – с