Собрание сочинений. Том второй - Ярослав Гашек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пан Фингулин принес мне апельсин, и снова меня отругали, зачем я коркой брызгал ему в глаза.
Тут пан Фингулин спросил, как обстоят дела с клопами. Дело в том, что у нас теперь есть клопы, они завелись после того, как мама с паном Фингулином побывали в Будейовицах. Они привезли их с собой в ручном саквояже. А папа рассказал, что изгнанные из Франции гугеноты привезли клопов в Лондон, из Лондона они пришли в Данию, из Дании в Германию, а оттуда уже к нам в Чехию.
Я объяснил пану Фингулину, что клопы кусаются ночью для того, чтоб люди и по ночам не забывали о господе боге, и что я, когда они очень уж меня донимают, молюсь: «Ангелочек, мой хранитель…» — и к утру засыпаю, и клопы тоже.
Пан Фингулин погладил меня по голове и спросил, люблю ли я боженьку. И тогда я все ему рассказал, как я попаду на небо и как там буду играть спичками, отрывать мухам лапки и выкалывать глаза мышам, веселиться с ангелочками, лазить по деревьям и спать в кровати одетый. И еще сказал, что буду играть с ангелочками в разбойников и пленным отрезать носы.
Мама заметила, что я очень милый ребенок, и я стал рассказывать дальше, как буду послушным на земле и вести себя хорошо, чтобы потом в раю убивать полицейских и обманывать жандармов, и что я каждый день молюсь, чтобы господь дал мне добрые намерения и говорю «Отче наш…» и «Богородице, дево…», «Ангел божий» и «Верую». Я встал на колени и начал:
— «Йобот с допсог яирам яантадогалб ясйудар авед ацидорогоб».
Они испугались — не сошел ли я с ума, а я объяснил, что это начало молитвы «Богородице, дево», только задом наперед, и что так ужасно трудно молиться, но я иногда молюсь так по вечерам, чтобы не повторять без конца: «Отче наш, иже еси на небесех…»
Пан Фингулин осерчал и сказал, что это ненастоящая молитва. Пан Фингулин очень набожный. Вчера мама рассказывала папе, что в Будейовицах они обошли все костелы.
Я получил выговор за то, что мне — всё игрушки, а к господу богу надо обращаться с любовью и почитанием, как и подобает истинному мальчику-христианину, и тут мама начала сердиться, что уже поздно, а папы все нет. Обычно в это время он уже приходит домой!
Пан Фингулин предположил, что папа не спешит домой из-за него. Но мама возразила — мол, наоборот, папа очень ценит пана Фингулина как приятного собеседника.
Пан Фингулин улыбнулся и погладил маму по щеке, и оба стали смеяться. Но когда я тоже, несчастный ребенок, стал смеяться вместе с ними, меня тотчас увели на кухню.
На кухне прислуга делала отбивные и сказала, что когда она была в городе, то видела милостивого (то есть моего отца, папу), как он перед винным погребком вылезал из фиакра вместе с еще двумя господами. И что папа был очень веселый. Может, это был и не папа, но веселый тот господин был уже очень. И когда он выпрыгнул из фиакра, то чуть не упал. Может, тот господин был и не его милость хозяин, но что тот господин чуть не упал, она клянется головой. Милостивый господин сроду ничего такого не вытворял, по вечерам завсегда сидел дома, а уж до чего ей жалко милостивую хозяйку, как она теперь беситься-то будет!
Я пошел в столовую. Мама сидела на диване возле пана Фингулина, и пан Фингулин положил одну ногу на маму. Он всегда так делает, когда у него развязываются шнурки. Я знаю, потому что всякий раз, когда я видел это, он говорил:
— До чего мне надоели ботинки на шнуровке!
И завязывает их.
Само собой, на меня они рассердились, потому что мне следовало сидеть на кухне, и я поскорей стал рассказывать, что служанка видела очень веселого господина, как тот лез из фиакра в винный погребок, и это был наш папа и он чуть не упал.
Только я договорил, мама начала кричать, а пан Фингулин ей поддакивал.
— Хорошенькое дело! Он начинает портиться!
Мама заламывала руки, а пан Фингулин говорил:
— Это ужасно! Такое падение нравственности! Неслыханно и тлетворно! Напиться пьяным в общественном месте! Он просто позорит нас! Милостивая пани, могу вам посоветовать одно: мы не пустим его домой. Десять пробило, если до одиннадцати он не придет, конец и точка! Иначе кутежи станут для него жизненной необходимостью, и он окончательно и бесповоротно испортится! Мы решительно не пустим его домой. Пусть звонит, стучит, пусть не знаю что делает, но это переходит уже всякие границы приличий и не имеет никаких оправданий! Сколько забот он доставляет вам! Такого еще не было, чтобы в десять часов он где-то болтался! Это невыносимо!
Пан Фингулин снял сюртук, ботинки, взял папины шлепанцы, надел папин халат, закурил сигару и растянулся на диване.
— Какой ужас! — произнес он. — Куда катится эта благополучная семья — муж превращается в пьяницу и оставляет свою супругу!
На этом месте мама велела мне раздеться и идти спать. Я помолился за папу и сказал «Верую» задом наперед. Пан Фингулин тихонько говорил маме, что в 11 часов он ляжет в папину кровать, и тогда, что бы папа ни выделывал, какой бы шум ни поднимал, чтоб мама не смела впускать его. Мама согласилась в 11 часов тоже лечь, и, как бы папа ни звонил, пускай он хоть плачет под дверью, она его не впустит и отправит ночевать в гостиницу, потому что семейный дом это ему не проходной двор.
Пан Фингулин вздохнул:
— Скорее б уж пробило одиннадцать!
Я заснул и долго спал, и вдруг меня разбудили голоса в спальне. Было уже утро.
За стеной в столовой кто-то чихнул и сказал:
— С добрым утром, пан Фингулин, дай вам господи!
Голос был папин. У моего золотого папочки были свои ключи от квартиры. И папа закричал:
— С добрым утром, пан Фингулин, целую ручки, милостивая пани!
И начал чем-то колотить по пианино. Потом через приоткрытую дверь я увидел на голове папы цилиндр пана Фингулина и папа собирался лечь в постель. Цилиндр был смят, видимо, им-то папа и стучал по пианино. Я снова заснул, потому что тут уж было не до шуток. Засыпая, я услышал:
Пусть мне голову отрежут,этим хоть меня утешат…
Утром служанка разбудила меня, велела умыться, одеться и разбудить папу, так как пан Фингулин желал с ним побеседовать. Я обрадовался. Раньше было наоборот — всегда папа будил меня, а теперь я его разбужу. Я постучал папе по лбу, чтоб проснулась его душа, он повернулся и промычал:
— Вино поставьте на лед.
Я залез на кровать и стащил с папы перину. Оказалось, папа был обутый и в брюках, какие носил по воскресеньям и в праздники. Манжеты и воротничок лежали в цилиндре, а цилиндр лежал под папой. Все было мятое, как в тот раз, когда я сел на коробку от модистки и провалился в нее на мамину шляпу. Папа боялся испачкать простыню грязными ботинками и подложил под ноги бархатную жилетку. Я ущипнул папу за ногу, он перевернулся лицом ко мне и пробурчал:
— Нас тут шестеро, так что принесите три бутылки!
Папа бурчал не очень разборчиво, потому что во рту у него была растрепанная сигара. Я потянул за нее, и она разломалась, половина осталась у моего золотого папочки во рту. Папочка облизнулся и проглотил ее, потом повернулся на другой бок и проворчал:
— Терпенья нет ждать, вино, видать, еще только готовят, возьмите, господа, еще по кусочку лосося, я больше не могу.
Я пошел в столовую, где у нас стоит швейная машинка, и достал из ящичка булавку. Папа лежал ко мне спиной, и я кольнул его в верхнюю часть брюк, и как следует, папа ведь большой и стерпит что угодно. Он так сильно вздрогнул, что я не смог выдернуть булавку назад, и папа перевернулся на булавку, но она его колола, и тут папа ударился выпяченными брюками о край кровати и попал, что называется, из огня да в полымя. Папа очень смешно дергался и извивался, как когда-то карп, которого я вынул из лохани с водой и бросил на пол.
Я не сразу изловчился, но все-таки выдернул булавку. Зато папа почти проснулся и тер глаза, сидя на постели. Он зевал и даже не закрывал рот руками, как должен делать я, чтобы не получить подзатыльник.
Но папа все-таки не совсем еще проснулся, потому что, глядя на меня в упор, он не узнавал меня и бормотал, что гостиница кишит клопами. Тут я сказал папе, что это я, его маленький Франтишек, что уже довольно поздно и с ним хочет говорить пан Фингулин.
Папа схватился за голову, посмотрел на свои ботинки и спустил ноги с кровати.
— Ну, что, Франтишек, здорово мы учудили, а? И девчоночка какая была! — У папы голос был хриплый-хриплый, как однажды у мамы, когда она на крестинах пила вино. А папа снова начал зевать, и глаза у него были грустные-прегрустные и будто затянутые шелковой бумагой. Потом он что-то сказал о выпивке. Это слово я не смею произносить, за него меня пороли. Я как-то позвал дедушку выпить, когда кофе был уже налит. — Франтишек, повторил папа, моргая глазами, — пьянство убивает интеллект, и, если я увижу тебя с рюмкой, я вышибу ее у тебя из рук.
Тут на папу напала икота и зевота. Папа зажал переносицу и подержался за нос. Икота прошла. Папа и меня учил зажимать нос от икоты и не дышать, пока не сосчитаю до девяти. Потом он подошел к умывальнику и напился воды из стакана, в котором держал зубную щетку, опустил голову в таз и попросил меня лить ему на нее воду, потому что мочи его больше нет. Папа поналивал кругом. Меня бы, если б я хоть чуточку набрызгал, сразу бы обругали поросенком. Папа умылся, вытерся полотенцем, сел на постель и простонал, что ему сейчас будет худо, потому что желудок его словно взвешен в воздухе. Он подошел к тазу, и ему стало так плохо, как мне один раз, когда я объелся и засунул в горло веточку, чтобы потом можно было есть дальше.