Том 1. Повести, рассказы, стихи 1892-1894 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нельзя этого сделать, браток! Никак это невозможно! должен я представить тебя. Уж ты не спорь, пожалуйста. Что поделаешь? Жизнь у тебя такая. И никуда от неё не уйти тебе! — философски убедительно говорил Савелий и даже легонько хлопнул по плечу собеседника.
— Не уйду? никуда не уйду? Ой врёшь, уйду! От всех вас уйду, и ничего вы с меня не возьмёте. Да!
— Нет, брат, такого места, Гриша, куда так совсем уйти можно. И не ищи!
— вздохнул Савелий.
— А в реку ежели? — стуча зубами, еле выговорил Рыжик.
Савелий вздрогнул.
— Это что же? Это уж совсем швах дело! — быстро заговорил он. — Разве можно это говорить? Пустяки это, браток!
Говоря так, он ощущал безотчётный страх, усиливавшийся по мере того, как он присматривался к лицу Рыжика, синему, с оскаленными и стучащими зубами, острому и почему-то решительному до ужаса.
— Идём! — вдруг дёрнул его за рукав Рыжик и бросился бегом вперёд.
— Ну вот, давно бы! — радостно крикнул Савелий и, путаясь в длинных полах своей шубы, поспешил за ним.
Рыжик, длинный и худой, бежал и над чем-то смеялся. Громадный и тяжёлый Савелий, громко стуча сапогами по мостовой, пыхтел, как паровик, и еле поспевал за ним.
Смех Рыжика звучал неприятно, как смех сумасшедшего, и производил на Савелия угнетающее впечатление. Но довольный, что всё обошлось хорошо, он пытался не отставать от товарища, частыми, но мелкими шагами летевшего вперёд.
— Стой, Гриш! Не туда! Налево надо! Налево!.. чудак ты, налево!
— Врёшь ты всё! — снова захохотал Рыжик, прибавляя шагу.
— Гриш, голубчик, али ты бежишь? Эй, брось! Невозможно это!.. Как же я-то? Пожалей, чай! — жалобно взывал Савелий вдогонку товарищу.
Пустынная улица была совершенно спокойна. Длинный ряд заборов, деревья за ними и тьма. Две людские фигуры и собака, бежавшие посредине её, не могли возбудить ни в ком интереса к себе.
Савелий кричал, и сердце его замирало от страха, что Рыжик убежит от него.
И вдруг он вспомнил, что сейчас они выбегут на берег реки к яру и что Рыжик может прыгнуть в неё. Это придало ему быстроты, испугав его до онемения.
Но Рыжик был уже далеко от него. Его длинная фигура, согнутая, точно переломленная посредине, всё более и более глубоко ныряла в тьму, и вот она пропала. Савелий задыхался.
— Убежал!.. — звонко раздалось в воздухе последнее Рыжиково слово.
Послышался злой, резкий смех и через секунду звучный всплеск воды.
…Расставив руки и задыхаясь от усталости, Савелий стоял на краю обрыва и тупо смотрел вниз. Там было темно и страшно тихо. Чёрная, холодная вода текла медленно и бесшумно, так медленно и бесшумно, что, казалось, она неподвижна; а когда редели тучи, видно было, как ветер покрывал воду мелкой рябью… но тучи снова оползали друг на друга, и вода снова казалась неподвижной, чёрной, страшной.
Савелий долго смотрел на неё. Наконец он вспомнил, что надо сделать, — крикнул, запрокинув голову к небу: «Караул!» и тотчас же, не давая замереть отзвукам своего крика, быстро сорвал с шеи свисток и разорвал тишину тоскливой осенней ночи отчаянным свистом…
— Человек… в реку прыгнул!.. — заорал он, видя, что из тьмы уже появляются бегущие люди, и, схватив рукой первого, кто подбежал к нему, растерянно забормотал:
— Рази я виноват?.. а?..
На соли
— Иди ты, брат, на соль! Там всегда найдёшь работу. Всегда найдёшь… Потому как дело это каторжное, отчаянное дело, долго на нём не настоишь. Бегут оттуда люди… не дюжат! Вот ты и повози денёк. По семь копеек с тачки дадут, чай… На день-то ничего, хватит.
Рыбак, рекомендовавший мне это, сплюнул в сторону, посмотрел в голубую даль моря и меланхолически замурлыкал в бороду себе какую-то песню. Я сидел с ним в тени от стены куреня; он чинил холщовые шаровары, зевал и медленно цедил сквозь зубы разные печальные сентенции о недостатке на земле работы для людей и о том, как много надо человеку положить труда в поисках за возможностью найти труд.
— Коли не дюжишь… приходи сюда отдыхать… Расскажешь… Тут недалеко, вёрст пяток… Да… Вот поди-ка!
Я распрощался с ним, поблагодарил его за указание и отправился берегом «на соль». Было жаркое августовское утро, небо было чисто и ясно, море ласково и пустынно, и на прибрежный песок одна за другой с грустным плеском вбегали зеленоватые волны. Впереди меня, далеко в голубой знойной мгле на жёлтом берегу лежали белые пятна, — то Очаков; сзади — курень утопал за буграми ярко-жёлтого песка, сильно оттенённого аквамариновой водой моря…
Я очень много наслушался в курене, где ночевал, разных глубокомысленно нелепых историй и суждений и был настроен минорно. Волны звучали в унисон настроению и усиливали его.
Скоро передо мной развернулась картина соляной добычи. Три квадрата земли, сажен по двести, окопанные низенькими валами и обведённые узкими канавками, представляли три фазиса добычи. В одном, полном морской воды, соль выпаривалась, оседая блестящим на солнце бледно-серым, с розоватым оттенком, пластом. В другом — она сгребалась в кучки. Сгребавшие её женщины, с лопатами в руках, по колена топтались в блестящей чёрной грязи, и как-то очень мертво, без криков и говора, медленно и устало двигались их грязно-серые фигуры на чёрном, блестящем фоне жирной, солёной и едкой «рапы», как называют эту грязь. Из третьего квадрата соль вывозилась. В три погибели согнутые над тачками рабочие тупо и молчаливо двигались вперёд. Колёса тачек ныли и взвизгивали, и этот звук казался раздражающе тоскливым протестом, адресованным небу и исходящим из длинной вереницы человеческих спин, обращённых к нему. А оно изливало нестерпимый, палящий зной, раскаливший серую, потрескавшуюся землю, кое-где покрытую красно-бурой солончаковой травой и мелкими, ослепительно сверкавшими кристаллами соли. Из монотонного визга тачечных колёс грубой и резкой нотой выделялся басистый голос кладчика, солоно ругавшего рабочих-возчиков, ссыпавших из тачек к его ногам соль, которую он, поливая водой из ведра, выкладывал в продолговатую пирамиду. Стоя на высокой куче соли и размахивая в воздухе лопатой, кладчик, — высокого роста, чёрный, как уголь, мужчина, в синей рубахе и белых широких шароварах, — во всё горло командовал ввозившим по доске вверх тачечникам:
— Сыпь налево! Налево сыпь, дьявол лохматый! Ах ты, пострели тобя в становую жилу! Кол тебе в глаз! Куда ты прёшь?!. куда?!. Ах ты, чёртов ноготь!..
Затем раздражённо вытирал потное лицо подолом рубахи, озлобленно ухал и принимался, ни на минуту не переставая сквернословить, выравнивать соль, изо всей мочи стукая по ней лопатой. Рабочие автоматично ввозили тачки кверху, так же автоматично опрокидывали их по команде «направо! налево!» и, с усилием расправляя спины, тяжёлым, колеблющимся шагом, волоча сзади себя тачки, скрипевшие тише и более устало, шли по дрожавшим и вязнувшим в чёрном жирном иле доскам снова за солью.
— Возись проворней, черти! — покрикивал им в зад кладчик.
Но они возились так же молчаливо-пришибленно, и только их хмурые, усталые и истомлённые, покрытые грязью и потом лица, с плотно сжатыми губами, порой зло и раздражённо подёргивались. Иногда колесо тачки съезжало с доски и вязло в грязи; передние тачки уезжали, задние вставали, и двигающая их сила, в лице отрёпанных и грязных босяков, тупо и безучастно посматривала на товарища, старавшегося поднять и поставить колесо шестнадцатипудовой тачки снова на доску.
А с безоблачного, подёрнутого знойным туманом неба жаркое южное солнце всё с большим усердием раскаливало землю, точно ему непременно сегодня и во что бы то ни стало нужно было убедить её в своём жарком внимании к ней.
Посмотрев, стоя в стороне, на всё это, я решил попытать счастья и, приняв возможно более независимый вид, подошёл к доске, по которой рабочие шли с опорожнёнными тачками.
— Здравствуйте, братцы! Помогай бог!
В ответ получилось нечто совершенно для меня неожиданное. Первый, — седой, здоровый старик, с засученными по колена штанами и по плечи рукавами рубахи, обнажавшими бронзовое, жилистое тело, — ничего не слыхал и, не сделав ни движения в мою сторону, прошёл мимо. Второй, — русый молодой парень, с серыми злыми глазами, — зло посмотрел на меня и скорчил мне рожу, крепко ругнув вдобавок. Третий, — очевидно, грек, чёрный, как жук, и кудрявый, — поравнявшись со мной, выразил сожаление о том, что у него заняты руки и что он не может поздороваться своим кулаком с моим носом. Это у него вышло как-то не подобающе желанию равнодушно. Четвёртый насмешливо крикнул во всё горло: «Здравствуй, стеклянные зенки!» и сделал попытку лягнуть меня ногой.
Этот приём был как раз тем, что в культурном обществе, если не ошибаюсь, называется «нелюбезным приёмом», и этого никогда не случалось со мной в такой резкой форме. Обескураженный, я невольно снял очки и, сунув их в карман, двинулся к кладке, намереваясь спросить у кладчика, — нельзя ли поработать. До места кладки ещё не успел подойти, как он окрикнул меня: