Пантера. Начало - Наталья Корнилова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я испугалась, что она сейчас сойдет с ума, и легонько похлопала ее по щекам.
— Успокойтесь, ради Бога. Объясните, лучше, что тут вообще происходит?
Она вдруг всхлипнула, потом высморкалась в край платка, глубоко вздохнула и ровным голосом заговорила:
— Теперь ведь я могу все рассказать, правда? Меня же не будут бить? — убеждая саму себя, бормотала она. — Я давно хотела кому-то рассказать живому, но только плакалась на могиле. Любаша… Она меня всегда понимала и никогда не ругалась. Она любила меня, а я ее погубила… ради Пети. Он так велел. Я ведь уже могу все рассказать? Правда ведь? И расскажу… — Она повернула ко мне бледное, изможденное лицо. — А ты никому не расскажешь?
— Да о чем рассказыватъ-то? — не стерпела я. — Вы же ничего не говорите!
— Разве? Странно… — Она подняла на меня мертвые глаза и безучастно махнула рукой в сторону стола. — Там не Любаша лежит… Это мой Петя был…
— Что?! — я едва не свалилась с дивана. Разум отказывался верить в происходящее, но, глядя в эти страшные глаза, я поняла, что она говорит правду. Мысли мои начали путаться, и я с трудом заставила себя сосредоточиться.
— Ты слушай и не перебивай. Мой Петя очень талантливый человек, очень талантливый. Таких, может, больше и не будет никогда, как он. Сама же знаешь, как его книги раскупают. Он и раньше писал всегда, когда его еще и не печатали даже. А он все равно писал днем и ночью. Я и замуж за него вышла потому, что он хотел писателем стать. Мне другого и не нужно было. Я все для него делала, поила, кормила, ухаживала, работала за двоих, лишь бы он мог творить. Пылинки с него сдувала, не слушала никого, ковром стелилась, чтобы только он мог спокойно работать. Вся деревня надо мной смеялась, когда я его привезла сюда из Липецка. Мы с ним там в библиотеке познакомились. Я книги выдавала, а он в читальном зале сидел, на писателя учился. Но его никто не понимал. Они ведь тупые все, правда? Графоманом называли, бездари, — она усмехнулась. — Но он всем доказал, что гениален, всем этим грязным людишкам, не достойным даже ползать у его ног! Мы с ним там расписались, и я его сюда привезла, чтобы он мог писать свои шедевры. Люба тогда еще здоровая была. Все завидовала мне, помогала за Петенькой ухаживать. Он все время писал и рукописи в Москву возил, по издательствам. Но его не печатали, сволочи! — Ее глаза сверкнули гневом. — Такие книги прекрасные, про любовь, про комсомол, про стройки ударные — вся наша жизнь в них, а не брали. Мы с Любой рыдали над ними. Потом он сказал, что ему нужно жизнь изучать, глубины всякие, стороны разные, и поэтому Люба должна тоже с ним спать, чтобы у него, значит, опыта и ощущений для книг было больше. Что на это возразишь? — Она печально вздохнула. — Душа писателя — дело сложное, простым людям неведомое, у нее свои законы. Люба, конечно, скрепя сердце согласилась. Она ведь так в девках и ходила, хоть и старше меня была. Родители померли давно, мы с ней двое жили. Ну а я… что ж, если для такого важного дела, так ради Бога, пусть изучает эту жизнь, сколько хочет, лишь бы книги свои писал. Так и стали мы жить: одну ночь он со мной, а другую — с ней. Детей он, как и все настоящие писатели, не мог иметь — здоровье не позволяло. Мы его и одевали, и кормили, и машинку печатную купили, а то он все от руки писал, бедный, мучился. Потом смотрю, он и на вторую ночь с ней остался, и на третью, а на меня и не смотрит уже. Спрашиваю: что так-то? А он мне: она вдохновляет сильнее. Два месяца… нет, почитай, целых три она его вдохновляла, а я только по хозяйству бегала. Он книгу закончил, отвез. Мы радовались с Любой, думали, теперь уж точно напечатают, коль такой опыт использован богатый. Ан нет, опять завернули. Уж и сокрушался тогда Петенька здорово, пить начал даже. Потом опять писать стал, а вдохновение все только из сестры черпал. Я уж и так и этак перед ним, а он ни в какую, не зовет, и все. А мне что делать, белугой по ночам реветь? Ну я и… сбросила как-то Любочку мою в погреб. Нечаянно вроде получилось, не хотела, конечно, а только руки словно кто-то повел мои, глаза будто застило. А что ж, погреб-то у нас глубокий, почитай, метра три будет. Она об лестницу ударилась и позвонки себе перебила. И в глазах укор вечный застыл… — Екатерина Матвеевна всхлипнула и замолчала.
Я отстранилась от этой непонятной женщины, боясь, как бы она и мне нечаянно чего-нибудь не переломила, и теперь, сохраняя на лице выражение полного женского взаимопонимания и вежливости, ловила каждое ее слово, чтобы ничего не упустить. Она продолжала:
— Любочка никому ничего не сказала, конечно. Поняла меня. Да и как тут не понять? Она же любила меня… Простила. Людям сказали, что сама свалилась по глупости. Лечили ее долго, да только до коляски вон и долечили, а дальше не смогли. Петенька злой ходил, писать ничего не мог, только бумагу переводил. Хорошо хоть мы ее в туалете использовали и не так жалко было. Он подозревал, что я к сестре руку приложила, но та молчала, а мне и вовсе без надобности говорить. А однажды, когда он уже со мной спать начал, он говорит: чего тебе за двоими ходить? И рассказал мне весь свой план. Долго думал над ним, а вот же придумал, и все так оно и случилось, как замышлял — признали его книги-то… Сыпани, говорит, сестренке мышьяку в еду, а меня похоронишь. Я сначала не поняла, зачем это все, но он же, если начнет убеждать, так кого хошь уговорит. Ты, говорит, делай, а я тебе все подсказывать буду по ходу. А сестра все равно не жилица, лишнюю долю съедает, а каково тебе, мол, одной горбатиться? И то правда, я ведь и за ней, больной, и за ним ходила, чтобы он писать не переставал, а то уж грозить начал, что брошу все и уйду и тогда живите как хотите. Я уж извинялась перед ним, любезничала по-всякому, а тут-то Он и предложил мне свой план. Говорит, делай или прощай, живи со своей сестрой. А я как представила, что с Любаней одна останусь да в глаза ее укоряющие смотреть буду, так и перевернулось все внутри… Век не забуду, как она на меня тогда смотрела, когда я ее мышьяком-то кормила. Словно поняла все, есть сначала не хотела, все отказывалась, не голодная, говорит, не хочу… Пришлось вот так силком и вливать… — Она вздохнула и высморкалась в платок. — Петенька держал, а я вливала отравленный суп ей в рот. Суп тогда, помню, вкусный был, гороховый, ее любимый. И чего она отказывалась? А она ж шевелиться не могла совсем, только верхняя часть работала. Ну и померла сестренка. Царство ей небесное, — она набожно перекрестилась. — Мы ее под Петеньку нарядили, постригли, подмазали. Они, правда, похожи были на лицо. И всем сказали, что Петя умер. У нас туг, в деревне, все просто, никто и не проверял, отчего помер. Потом — тогда как раз Брежнев умер, и всем вообще не до Пети было — только о вожде и говорили, его жалели, плакали все. Так что схоронили мы ее, то бишь Петеньку моего, а он сам в кресло сел и парик все носил, пока свои волосы не отросли. Его, честно говоря, в деревне не очень жаловали. Люди и не жалели, что он помер, а мне и на руку. К нам в дом вообще никто не ходил, мы ж на отшибе живем, нелюдимые всю жизнь были. Петенька, помню, все радовался, что так удачно все сошло. Он хотел пару-тройку лет выждать, чтобы смерть его в умах укоренилась, а потом уже писать. За это время и погреб этот выкопал, все здесь устроил потихоньку. А тут как раз и перестройка началась. Ну, словно Господь помогал нам, своей десницей вел. В девяностом году, когда он первую книжку про перестройку написал и наказал мне в издательство ехать, мне так страшно было, кошмар просто. А он говорит, что все будет хорошо, что все рассчитал и время нынче такое, мутное, значит, что можно хорошую рыбку поймать на гнилую наживку. Все ж таки умница он у меня был, что ни говори. Гений похлеще Толстого. Я потом уж и бояться перестала, когда другие книжки пошли. Тем более что в издательстве так хорошо принимали, по телевизору показывали. Мне Петенька все подсказывал, что нужно говорить, как на вопросы отвечать, как вести себя — все знал…
— А в издательстве не догадывались? — решилась я наконец нарушить этот удивительный монолог.
— А кто их знает? — пожала она плечами. — Поди догадайся тут: могила есть, вся деревня видела, как хоронили, рукописи все на одной машинке отпечатаны, на той, что у него и раньше была. Он же когда в издательства свои рукописи носил, они его запомнили и подтвердили, что да, был такой, писал, приходил, но не печатали. А почему — не помнят. Не-е, мой Петя все продумал, — она гордо посмотрела на меня. — Только вот как ты догадалась?
— Мне сон приснился. Правда, там сами эти книги писали…
— У-у, милая, так уже многие думали. Все проверяли, не я ли сама пишу, — она хихикнула. — А у меня образования нет, да и на виду вся. Мне и охрану приставили, потому что я попросила специально. Пусть, думаю, смотрят, что я ничего не пишу и на машинке не стучу. А на сестру вообще никто внимания не обращал. Петенька спустится сюда и работает сколько хочет, его не слышно. Туг и телевизор, и газетки я ему носила, чтобы, как он говорил, фактура была. Только вот машинка намедни сломалась. Он меня стал винить, что будто я схимичила. А мне оно надо? Привыкла уж, да и иногда на самом деле его за сестру принимала…