Собрание сочинений. Т.1. Рассказы и повести - Иво Андрич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во всех городах и селах, через которые следовал слон со своей свитой, воцарялись страх и смятение. Стоило только процессии показаться в каком-нибудь боснийском местечке, лежащем близ главного тракта, как дети со смехом и веселыми криками выбегали на дорогу. Взрослые обычно собирались на площади, чтобы посмотреть на невиданное чудо, но, заметив хмурых стражников и услышав имя визиря Джелалутдина, умолкали, лица у всех вытягивались, и каждый торопился кратчайшим путем к своему дому, стараясь сам себя убедить, что нигде не был и ничего не видел. Офицеры, чиновники, старосты и полицейские, которые по долгу службы не могли поступить иначе, почтительно и со страхом представали перед невиданным визиревым зверем и, не решаясь расспрашивать, быстро и без разговоров забирали у жителей все, что от них требовала свита слона. Большинство из них приближались не только свите, но и к слоненку с заискивающими улыбками, умильно поглядывали на невиданное животное и, не зная, то ему сказать, поглаживали бороды и шептали, но так, чтобы слышала свита: «Машаллах, машаллах! Упаси бог от дурного глаза!» А в душе трепетали, как бы со слоном что-нибудь не случилось здесь, в подчиненном им округе, с нетерпением ожидали момента, когда весь этот поезд вместе с чудищем двинется дальше, в соседний округ, где за его будут в ответе тамошние власти. И когда процессия покидала город, они испускали вздох облегчения, в который вкладывали годами накопленное отвращение и ненависть ко всему на свете. Так вздыхают иногда чиновники — «царские люди», но затаенно, чтобы и сырая земля не слыхала, а не то что живой человек, пусть даже самый близкий. Да и народ — маленькие люди, которые ничего не значат, ничего не имеют, — не решался говорить громко и открыто о том, что видел. Лишь за плотно прикрытыми дверьми они посмеивались над слоном и издевались над теми, кто с такими расходами и церемониями, словно святыню, перевозит зверюгу злодея визиря.
И только дети, забыв обо всех предостережениях, громко говорили о слоне, бились об заклад, споря о длине слоновьего хобота, о толщине его ног и величине ушей. На лужайках с едва пробивающейся травой дети играли в «фила и его свиту». Неумолимые, неподкупные, неустрашимые и всевидящие дети! Один из них изображает слона: он идет на четвереньках, покачивает головой, на которой висят воображаемый хобот и огромные уши. Другие представляют свиту — надменных и наглых слуг и стражников. А один из мальчишек исполняет роль мутеселима: он с неподдельным страхом и наигранной любезностью приближается к воображаемому слону и, поглаживая бороду, шепчет: «Машаллах, машаллах! Прекрасное животное! Да, да, дар божий!» И подражает так удачно, что все дети хохочут, даже тот, что выступает в роли слона.
Когда слон со своей свитой достиг Сараева, на него было распространено правило, которое имело силу только для визирей: на пути в Травник не заезжать в Сараево, а ночевать в Горице, причем проводить там не больше двух суток, и это время город Сараево обязан посылать им все, что нужно, — еду и питье, освещение и топливо. Слон со свитой заночевал в Горице. Никто из сараевской знати не проявил ни малейшего интереса к заморскому животному (недавняя резня коснулась многих знатных семей). Сараевская знать, богатая и чванная, с опаской относившаяся к визирю и ко всему, что его касалось, прислала лишь слугу спросить, как велика свита, чтобы послать ей все, что нужно. О слоне — ни слова, потому что, говорили они, «мы знаем, что ест визирь, господин слона, но чем питается слон визиря, мы не знаем, а то бы послали все, что надо».
Так, от города к городу, слон прошел без особых приключений половину Боснии и наконец прибыл в Травник. При въезде слона в город было отлично видно, как относится народ к визирю и ко всему, что ему принадлежит. Одни поворачивались спиной и делали вид, что ничего не видят, ничего не замечают; у других страх сменялся любопытством; третьи размышляли о том, как оказать внимание слону визиря, чтобы это было замечено и записано где следует. И наконец, много было бедноты, которой не было дела ни до визирей, ни до слонов и которая на это, как и на все на свете, смотрела с одной точки зрения: как бы раздобыть хоть раз в жизни, хоть на короткое время все необходимое для себя и семьи.
Надо сказать, что даже самые ревностные верноподданные сомневались, выйти ли навстречу слону и таким образом оказать внимание визирю и всему, что ему принадлежит, или разумнее остаться дома. Никогда не знаешь, как может обернуться дело, думали они, и где настигнут тебя всяческие несчастья и убытки (кто может предвидеть и угадать причуды своевольных султанских слуг и тиранов?). Этим, вероятно, и объяснялось то, что слона не встречали толпы народа и что улицы, по которым он шел, были почти пусты.
В тесной травницкой чаршии слон выглядел крупнее, чем был на самом деле, а также страшнее и уродливее, потому что, глядя на него, люди больше думали о визире, чем о самом животном. И многие из тех, кто едва разглядел его в процессии, окруженного свежими зелеными ветками, долго болтали в кофейнях, рассказывая чудеса о страшном виде и необыкновенных свойствах «господской скотины». Этому не следует удивляться, ибо здесь, как и всюду на свете, глаз легко находит то, чего ищет душа. И, кроме того, босниец так создан, что предпочитает свои рассказы о жизни самой жизни, о которой рассказывает.
О том, как слона устроили в конаке и как он провел здесь первые дни, никто ничего не знал и не мог узнать, потому что если бы и нашелся человек, который бы решился об этом спросить, не было бы такого, кто осмелился бы рассказать. При нынешнем визире нечего было и подумать, чтобы чаршия, как прежде, вслух судила и рядила о том, что происходит в конаке.
Но то, чего травничане не могут узнать, они умеют выдумать, а о том, о чем не осмеливаются говорить громко, — храбро и упорно шепчутся. В воображении толпы слон рос, получал прозвища, которые отнюдь не отличались благозвучием и пристойностью, даже произносимые шепотом, не говоря уже о том, чтобы их написать на бумаге. И все же о слоне не только говорили, но и писали. Долацкий священник отец Мато Микич сообщал своему другу настоятелю Гучегорского монастыря о прибытии слона, правда секретно, замысловато и частично по-латыни, используя цитаты из Апокалипсиса об огромном звере «Et vidi bestiam»[25]. А попутно, как обычно, извещал его вообще о положении дел в резиденции визиря, в Травнике и в Боснии.
«Были, как ты знаешь, и среди нас, — писал отец Мато, — такие, кто, глядя, как визирь истребляет турок и их „первых людей“, говорил, что из этого может получиться какое-то благо для райи, потому что наши дураки думают, будто чужое горе должно непременно обернуться для них добром. Можешь им прямо сказать, пусть хоть теперь поймут, если не могли раньше, что ничего подобного нет и в помине. Единственная новость — это то, что „зверь завел себе зверя“ и что праздный народ об этом болтает и прибавляет бог знает что. А каких-либо реформ и улучшений нет и не будет».
И, из осторожности мешая латинские слова с сербскими, как в каком-нибудь шифре, отец Мато заканчивал снос письмо так: «Et sic Bosna ut antea neuregiena sine lege vagatur et vagabitur forte do sudgnega danka»[26].
И действительно, проходили дни, а из конака ни звука, а том числе и о слоне. С того момента, как за слоном, чудищем из травницких россказней, закрылись ворота, его как будто поглотил огромный конак. Он исчез без следа, точно слился воедино с невидимым визирем.
А визиря и правда травничане видели редко. Он почти не выходил из конака. То простое обстоятельство, что визиря трудно было увидеть в городе, пугало само по себе, давало повод ко всяким домыслам и стало еще одним средством устрашения. Люди из чаршии с самого начала хотели во что бы то ни стало узнать хоть что-нибудь о визире, и не только в связи с появлением необыкновенного животного, но и вообще о его образе жизни, привычках, страстях, прихотях, — не найдется ли хоть какой-нибудь «лазейки», через которую можно было бы влиять на него.
Служитель из конака, которому хорошо заплатили, смог сказать об этом замкнутом, молчаливом и почти неподвижном визире только то, что никаких крупных и явных страстей и прихотей он не выказывает. Живет тихо, курит мало, пьет еще меньше, ест умеренно и скромно, одевается просто, не особенно жаден до денег, не тщеславен, не развратен, не алчен.
Однако всему этому трудно было поверить. И травничане, нетерпеливые и насмешливые, спрашивали друг друга, выслушав это сообщение: кто же это вырезал столько народу в Боснии, если в конаке живет такой ягненок? И все же эти сведения были верными. Единственная страсть визиря, если это можно назвать страстью, состояла в том, что он собирал разнообразные перья, хорошую бумагу и чернильные приборы.
В его коллекции была бумага со всех концов света — китайская, венецианская, французская, голландская, немецкая. Были чернильные приборы всевозможных форм — из металла, из слоновой кости, из особым образом обработанной кожи. Сам визирь писал редко и не был особенно искусен в письме, но со страстью собирал образцы каллиграфического искусства и хранил их свернутыми в трубочку в круглых деревянных или кожаных футлярах.