Верну любовь. С гарантией - Наталья Костина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего, Приходченко ее за пару дней натаскает, — заверил Лысенко.
Катя снова вздохнула. Выходные обещали быть бурными.
* * *— Господи, как пить хочется, — просипел Лысенко утром в субботу 8 марта, шаря правой рукой в области тумбочки, на которую он с вечера предусмотрительно поставил стакан сладкого чая. Была у него такая привычка — если случалось принять на грудь лишнего, то на ночь он выпивал стакан очень сладкого чая, а второй стакан ставил на тумбочку. Ни в какой рассол он не верил — лучше всего помогал именно крепкий, сладкий, холодный чай. И даже если капитан по каким-либо уважительным причинам не выпивал его на ночь, то непременно ставил этот стакан на тумбочку. Стакана почему-то на тумбочке не оказалось, впрочем, как и самой тумбочки. Рука хватала пустое пространство, и, протянув ее чуть дальше, Лысенко чуть не упал с кровати. Он разлепил глаза и с неприятным удивлением обнаружил, что спит в незнакомой комнате. «Стоп, почему незнакомой? Вот эти обои в цветочек я определенно видел. И шкафчик этот тоже вроде знаком…» Он перевернулся на другой бок и замер — рядом, укрывшись с головой одеялом, кто-то спал и тоненько посвистывал.
— Ё-мое! — прошипел Лысенко и зажал себе рот ладонью. Все мгновенно стало на свои места. И обои в веселенький цветочек, и добротный трехстворчатый гардероб конца пятидесятых… В этой спальне он уже был. Правда, совсем в ином качестве. Это была спальня Екатерины Скрипковской. «Вот скотина! — мысленно обругал себя капитан. — Скотина мерзкая же ты, Лысенко! И как это меня угораздило! Она ж мне… почти как сестра! Какие были отношения хорошие, — горевал он, — и взял, дурак, все испортил. Это Борисыч, блин, со своим джином. Чертов одеколон! А может, и не было еще ничего? — Он с тоской покосился на тихо посапывающую фигуру. — Может, я в таком состоянии был, что просто это… заснул? А может, смыться по-тихому, пока она еще спит? Может, она тоже не помнит ничего…» Он потихоньку высвободил из-под одеяла одну ногу и поставил ее на холодный паркет. Старый пол скрипнул. Фигура рядом слегка шевельнулась, и Лысенко застыл в неудобной позе. Через минуту, которая несчастной жертве джина показалась часом, сопение рядом возобновилось, и капитан рискнул спустить и вторую ногу.
— Сбежать решил? А жениться на бедной девушке кто будет? — послышался пронзительный, неизвестно кому принадлежащий противный голосок, приглушенный одеялом.
Лысенко в ужасе обернулся. Из-под откинутого одеяла ехидно ухмылялся Банников — лучший друг и соратник. А теперь еще, оказывается, человек, с которым капитан провел ночь в одной постели.
— Ну сволочь, Колька, напугал! — в сердцах сказал он и глупо спросил: — А Катерина где?
— А ты что, хотел ее здесь увидеть вместо меня?
— Боже упаси! Я просто, хоть убей, не помню, как сюда попал.
— Ты так настойчиво рвался провожать Катьку домой, мотивируя это тем, что метро уже закрыто, а на такси денег у тебя нет, что мне пришлось пойти с вами.
— И нас тут Катерина уложила?
— Игорь, ты сам подумай, могла Катерина без надлежащего опыта уложить в свою постель двух здоровенных мужиков? Ты, между прочим, сам сюда улегся и заявил, что будешь здесь спать. Пришлось и мне рядом. Чтобы тебя не потянуло на подвиги. Но, слава богу, ты как лег, так сразу и отрубился.
— Кстати, где мои вещи? Как-то мне неуютно в чужом доме в одних трусах.
— Это, наверное, первый случай, когда тебе неуютно в чужом доме в одних трусах, — хмыкнул Банников. — Вещи твои, Игорек, вон на стуле висят. И туфельки стоят, и даже носочки, смотри, развесил. Ничего не скажешь, профессионал.
— Талант не пропьешь, — буркнул Лысенко. — Слушай, ты не знаешь, как англичане этот джин пьют? Ну и дрянь редкостная! Воняет, как тройной одеколон, и голова просто пополам сейчас лопнет. То ли дело наша водочка или коньячок…
— Мне лично даже понравилось. Вкус такой… м-м-м… приятный, специфический, и с утра ничего не болит… Полезная вещь.
— Самогон какой-то еловый, — раздраженно бросил Лысенко. — Никогда не думал, Колян, что тебе такое может понравиться. Я лично думал, что у нас вкусы совпадают.
— А зачем тебе, чтобы у нас вкусы совпадали? Ты что, жениться на мне собираешься? Не знал я, Игорек, что ты у нас такой старомодный…
— Иди ты к черту!
— К вам можно? — В дверь осторожно постучали.
— Катерина, ты курить уже научилась? — строго спросил Лысенко.
— Нет еще, — растерялась Катя, — я сейчас на вождение иду, к Приходченко, а курить потом…
— Вот-вот, курить даже не научилась, а подслушивать под дверью…
— А я и не подслушивала, — вспыхнула Катя, — у вас, Игорь Анатольич, голос…
— Ладно, ладно, я пошутил. Иди к своему Приходченко, а то он не любит, когда опаздывают.
— Ключи возле двери, на гвоздике. Я побежала.
— Спасибо, Кать! — запоздало крикнул ей вслед Лысенко.
* * *Радий Вадимович Хлебников хорошо помнил, как все начиналось. Зависть — плохое чувство. Оно заставляет людей бросать одни дела и начинать совсем другие, к которым не лежит душа, но которые захватывают целиком и душу, и тело. В двадцать восемь лет думаешь больше о теле, нежели о душе, хотя слово «психиатр» можно перевести именно как «душевед». Чужая душа — потемки. А уж собственная — тем более. В двадцать восемь он уже достиг всего, что ставил себе задачей, — написал кандидатскую, а затем и докторскую диссертации, стал профессором — самым молодым в институте, несмотря на то, что за его спиной никто не стоял — ни папа-ректор, ни дедушка-академик, — никто не толкал вверх, никто не поддерживал на крутой лестнице карьерного восхождения. Одно только мешало, одно заставляло оглядываться по сторонам в поисках чего-то еще. И этим чем-то были деньги.
Они всегда жили хорошо, ни в чем себе не отказывая. Ни в еде, ни в отдыхе у моря, ни в добротных дорогих вещах. Отец получал немаленькую профессорскую зарплату, мать — солидную прибавку в платной поликлинике, так что Радий без оглядки на аспирантскую тощую стипендию мог посещать театры, водить девушек в кафе, покупать книги, пополняя домашнюю библиотеку, и доставлять себе прочие небольшие радости. Кроме стипендии мать умудрялась совать ему в карман десятку-другую, когда чувствовала, что сын в них нуждается. Вскоре «на булавки» стала оставаться зарплата младшего научного сотрудника, потом старшего, а позже в далеком Мариуполе умерла бабушка, ее добротный кирпичный дом продали и на эти деньги купили крохотную квартирку в панельном доме, запущенную, темную и сырую, но зато с телефоном и рядом с метро. Купили, надо сказать, вовремя, потому что вскоре наступило время так называемой перестройки. Экономика рушилась, Украина стала независимым государством, привычные деньги канули в небытие, по вкладам в сберкассе ничего нельзя было получить, появились купоны — разноцветные бумажки, больше похожие на игрушечные денежки от «Монополии». Сначала было терпимо — сто купонов приравнивалось к ста советским рублям, и пропавшие где-то в недрах государственной машины деньги в ближайшем будущем обещали вернуть один к одному. Но инфляция только набирала силу, и очень быстро счет пошел на сотни, тысячи, а затем и на миллионы. На родительские, накопленные в течение всей жизни восемнадцать тысяч, которые остались на сберкнижке, сначала можно было купить машину, через полгода — швейную машинку, еще через полгода — дамскую сумочку, а еще через несколько месяцев — ничего. Счет на миллионы стал привычным, карманы были набиты бумагой, добротная советская мелочь кое-где находилась по дому — то в кармане давно не надеванного пиджака, то в ящике письменного стола — и казалась чем-то нереальным. На пять копеек, например, можно было проехать в метро, за двушку — позвонить по телефону. Теперь в метро были пластиковые жетоны, а таксофоны повсюду стали совершенно бесплатными — дороже стоили их замена и обслуживание.