Сто лет одиночества - Габриэль Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время этой нескончаемой ночи, пока полковник Геринельдо Маркес вспоминал канувшие в прошлое вечера, проведенные в комнате Амаранты, полковник Аурелиано Буэндиа час за часом долбил твердую скорлупу одиночества, пытаясь проломить ее. Единственные счастливые мгновения, которые подарила ему судьба после того далекого вечера, когда отец взял его с собой посмотреть на лед, прошли в ювелирной мастерской, где он занимался изготовлением золотых рыбок. Ему пришлось развязать тридцать две войны, нарушить все свои соглашения со смертью, вываляться, как свинья, в навозе славы, для того чтобы он смог открыть — с опозданием почти на сорок лет — преимущества простой жизни.
На рассвете, когда до казни оставался один час, он, изнуренный бессонной ночью, вошел в комнату, где стояли колодки. «Фарс окончен, друг, — сказал он полковнику Геринельдо Маркесу. — Идем отсюда, пока наши пьянчуги тебя не расстреляли». Полковник Геринельдо Маркес не мог скрыть презрения, которое вызвал у него этот поступок.
— Нет, Аурелиано, — ответил он. — Лучше мне умереть, чем видеть, что ты превратился в одного из продажных наемников.
— А ты и не увидишь, — сказал полковник Аурелиано Буэндиа. — Надевай сапоги и помоги мне кончить с этой сволочной войной.
Говоря так, он еще не знал, что гораздо легче начать войну, чем кончить ее. Ему понадобился почти год кровавой жестокости, чтобы вынудить правительство предложить выгодные для повстанцев условия мира, и еще один год, чтобы убедить своих сторонников в необходимости принять эти условия. Он дошел до невообразимых пределов бесчеловечности, подавляя восстания своих же собственных офицеров, не пожелавших торговать победой, и, чтобы бесповоротно сломить их сопротивление, не побрезговал даже помощью войск противника.
Ни разу в жизни не воевал он лучше. Уверенность в том, что наконец-то он сражается за свое освобождение, а не за абстрактные идеи и лозунги, которые политики в зависимости от обстановки могут выворачивать с лица наизнанку, наполняла его пылким энтузиазмом. Полковник Геринельдо Маркес, боровшийся за поражение столь же убежденно и преданно, как раньше боролся за победу, упрекал его в ненужной смелости. «Не беспокойся, — улыбался полковник Аурелиано Буэндиа. — Умереть совсем не так легко, как думают». По отношению к нему это было правдой. Он верил, что день его смерти предопределен, и вера облекала его чудесной броней, бессмертием до назначенного срока, оно делало его неуязвимым для опасностей войны и позволило ему в конце концов завоевать поражение — это оказалось значительно труднее, чем одержать победу, и потребовало гораздо больше крови и жертв.
За те двадцать лет, что полковник Аурелиано Буэндиа провел на войне, он нередко заезжал домой, но всегдашняя спешка, постоянно сопровождавшая его военная свита, ореол почти легендарной славы, к которому не оставалась равнодушной даже Урсула, сделали его в конце концов чужим человеком для близких. Во время последнего появления в Макондо, когда он снял отдельный дом для трех любовниц, он всего лишь два или три раза удосужился принять приглашение к обеду и повидаться со своей семьей. Ремедиос Прекрасная и родившиеся в разгар войны близнецы его почти не знали. Амаранта же никак не могла соединить образ брата, который провел юность за изготовлением золотых рыбок, с образом легендарного воителя, установившего между собой и остальным человечеством расстояние в три метра. Но когда прошел слух о перемирии и все стали думать о том, что полковник Аурелиано Буэндиа, наверное, скоро вернется домой и опять превратится в обыкновенного человека, доступного для любви близких, родственные чувства, так долго пребывавшие в летаргическом сне, ожили, обретя необычайную силу.
— Наконец-то, — сказала Урсула. — Опять у нас будет мужчина в доме.
Амаранта первой заподозрила, что они потеряли его навсегда. За неделю до перемирия он вошел в дом: без свиты, предшествуемый только двумя босоногими ординарцами, которые сложили в галерее седло и сбрую мула и сундучок со стихами — единственное, что осталось от императорской экипировки полковника Аурелиано Буэндиа; Амаранта окликнула брата, когда он проходил мимо ее комнаты. Полковник Аурелиано Буэндиа словно бы и не мог вспомнить, кто перед ним.
— Я Амаранта, — сказала она приветливо, обрадованная его возвращением, и показала ему руку с черной повязкой. — Видишь?
Полковник Аурелиано Буэндиа улыбнулся так же, как в то далекое утро, когда он шел по Макондо, осужденный на смерть, и впервые увидел эту повязку.
— Ужасно, — сказал он. — Как время идет!
Правительственные войска были вынуждены поставить у дома охрану Полковник Аурелиано Буэндиа возвратился осмеянный, оплеванный, обвиненный в том, что он, стараясь продаться подороже, умышленно затягивал войну. Его трясло от лихорадки и холода, под мышками снова вздулись нарывы. За шесть месяцев до этого дня, прослышав о перемирии, Урсула открыла и убрала спальню сына, окурила миром все углы, думая, что он вернется, готовый спокойно дожидаться старости среди обветшалых кукол Ремедиос. Но на самом деле за минувшие два года он свел последние счеты с жизнью, и даже старость была для него уже позади. Проходя мимо ювелирной мастерской, прибранной Урсулой с особой тщательностью, он и внимания не обратил на то, что в замке торчит ключ. До его сознания не дошли мелкие, но хватающие за душу разрушения, учиненные в доме временем, разрушения, которые после столь длительного отсутствия потрясли бы любого человека, сохранившего живыми свои воспоминания. Ничто не отозвалось болью в его сердце: ни облупившаяся штукатурка на стенах, ни лохмотья паутины по углам, ни запущенные бегонии, ни источенные термитами балки, ни поросшие мхом косяки дверей, — он не попался ни в одну из всех этих коварных ловушек, расставленных для него тоской. Сел в галерее, не снимая сапог, укутавшись в плащ, словно зашел в дом переждать непогоду, и целый вечер смотрел, как льется на бегонии дождь. Тогда Урсуле стало ясно, что он недолго проживет с нею. «Может, опять война, — подумала она, — а если не война, то, значит, смерть». Мысль эта была такой отчетливой и убедительной, что Урсула восприняла ее как пророчество.
Вечером за ужином Аурелиано Второй взял хлеб в правую руку, а ложку — в левую. Его брат-близнец, Хосе Аркадио Второй, взял хлеб в левую руку; а ложку — в правую. Согласованность их движений была столь велика, что они казались не двумя сидящими друг против друга братьями, а каким-то хитроумным устройством из зеркал. Этот спектакль, придуманный близнецами в тот день, когда они осознали свое полное сходство, давался в честь вновь прибывшего. Но полковник Аурелиано Буэндиа ничего не заметил. Он был так далек от всего окружающего, что даже не обратил внимания на Ремедиос Прекрасную, которая прошла мимо столовой совершенно голая. Одна только Урсула осмелилась вывести его из задумчивости.
— Если ты собираешься снова уехать, — сказала она среди ужина, — хоть постарайся запомнить, как мы выглядели сегодня вечером.
Тогда полковник Аурелиано Буэндиа понял, что Урсула, единственная из всех человеческих существ, сумела разглядеть нищету его души; он не был удивлен, но впервые за много лет осмелился посмотреть ей прямо в лицо. У нее была изборожденная морщинами кожа, стершиеся зубы, сухие, бесцветные волосы и удивленный взгляд. Он сравнил ее с самым старым из своих воспоминаний о ней, с Урсулой того дня, когда он предсказал, что горшок с кипящим супом упадет на пол, и горшок действительно упал и разбился. В одно мгновение он заметил царапины, мозоли, раны и шрамы, которые оставили на ней более полувека будничных забот и трудов, и обнаружил, что эти печальные следы не вызывают в нем даже простого сострадания. Тогда он сделал последнее усилие, чтобы отыскать в своем сердце то место, где он сгноил все свои добрые чувства, и не смог его найти. В былое время он по крайней мере испытывал что-то похожее на стыд, когда запах собственной кожи напоминал ему о запахе Урсулы, и мысли его нередко обращались к матери. Но война все уничтожила. Даже Ремедиос, его жена, была сейчас лишь тусклым образом какой-то незнакомки, годившейся ему в дочери. От бесчисленных женщин, встреченных им в пустыне любви и разбросавших его семя по всему побережью, не сохранилось в его душе никакого следа. Обычно они приходили к нему в темноте и уходили до зари, и наутро уже ничто о них не напоминало, разве лишь ощущение какой-то пресыщенности во всем теле. Единственной привязанностью, устоявшей против времени и войны, было чувство, которое он испытывал в детстве к своему брату — Хосе Аркадио, но зиждилось оно не на любви, а на сообщничестве.
— Простите, — извинился он в ответ на требование Урсулы. — Это война все доконала.
На другой день он занялся уничтожением всяких следов своего пребывания на свете. В ювелирной мастерской он не тронул лишь то, на чем не было отпечатка его личности, одежду свою подарил ординарцам, а оружие закопал во дворе, с тем же покаянным чувством, с каким его отец зарыл копье, убившее Пруденсио Агиляра. Оставил себе только револьвер с одним-единственным патроном. Урсула ни во что не вмешивалась. Она запротестовала всего раз — когда он собрался было снять освещаемый неугасимой лампадой дагерротип Ремедиос в гостиной. «Этот портрет давно уже не твой, — сказала Урсула. — Это семейная святыня». Накануне подписания перемирия, когда в доме не оставалось почти ни одной вещи, которая могла бы напомнить о полковнике Аурелиано Буэндиа, он принес в пекарню, где Санта София де ла Пьедад готовилась разжигать печи, сундучок со своими стихами.