Исповедь еврея - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Природные казахи были просто люди среди просто людей (замечательные люди среди замечательных людей), а инкубаторских специально выращивали в качестве именно Казахов, именуя их нацкадрами – вот от них-то и шло все зло. Нащупав две, не имеющие ничего общего между собой породы казахов, папа почувствовал себя окрыленным: появилась возможность свободно обсуждать самые неблаговидные дела, совершаемые казахами, без необходимости тут же уравновешивать их лихорадочной чередой русских и – высшая справедливость! – еврейских мерзавцев и невежественных бар: отныне все негативные тенденции касались исключительно инкубаторских казахов.
Они (нацкадры) не заботятся о своем народе, – сам подавленный своим цинизмом, высказывал папа ужасающую догадку: как можно принять диплом доктора философии, а тем более – просто доктора, если рядом есть более знающие, более умеющие, пусть хотя бы и русские, – робко недоумевал папа, чувствуя, что посягает на что-то святое. «Казахи обращаются с русскими, – криво усмехался я, – так же, как сами русские с евреями: умный ты или идиот, праведник или прохвост – мы все равно выберем нашего. Кто из русских отказался от чина, от аспирантуры – вон, дескать, Каценеленбоген умнее меня? Или какой-нибудь рабочекрестьянин протестовал, что надо, мол, выдвигать не по происхождению, а по личным заслугам? А когда Единство обернется против них, все сразу вспоминают про личные заслуги – приобретенное, мол, выше наследуемого!..»
Как видите, я уже тогда открыл основные свои положения (забота о правах человека – удел отщепенцев), только ошибочно полагал, что просто злобствую.
Не казахи обращаются с русскими, не русские с евреями, нет-нет-нет-нетнетнетнет, это кучка негодяев, а настоящие казахи, настоящие русские – это Пушкин–Фуюшкин, Баянжанов–Биробиджанов, – водопад благороднейших имен не умолкал ни на миг, чтобы как-нибудь не пропустить хоть словечко правды. Количество и качество природных казахов превосходило самое разнузданное воображение. А какие казашки и казахи у него учились и продолжают – золото, золото сердце народное! Но прямо злой рок: как в целевую аспирантуру, в горком, в хренком – так обязательно выдвигают кого похуже. И ведь теперь все они при должностях, при степенях – сквозь их кору настоящему казаху уже и не пробиться, вот в чем ужас… Вот-вот-вот-вот-вот, любые привилегии – это обязательно победа худших. Другое дело – помогать тем, у кого были малограмотные родители, учителя, папа всю жизнь только и делал, что им помогал, – и каких людей он вывел в люди: Орлюка, Мурлюка, Касымханова, Молдоханову…
– Так помощь кому-то одному – это тоже привилегия, – эти мои слова папа даже не удостаивал заглушить низвержениями своих воспитанников, ибо и в самом деле не видел ничего общего между помощью отдельным лицам и привилегией для отдельных групп. Кое-какая разница действительно есть: помочь человеку взобраться на определенный уровень – это одно, а опустить уровень до его возможностей – это несколько другое.
Пригрели змею: он помнил даже, что в казахской школе (мектеп) им. Абая, в которую ни один казах, хоть раз примеривший пиджак и шляпу, не отдавал своего ребенка (папа давал уроки английского тем, кто едва говорил по-русски), учительская после шестого урока всегда оказывалась пустой. «Так вы же ж одни даёть шестой урок, – наконец разъяснила ему техничка. – Остальные так отпускають». На селе (ауле) и того проще. «Ребята, почему школа закрыта?» – «Ха, так директорша еще в магазин не ходила».
Папа катал доклады и газетные усыпстатьи (рука сионизма) для всех близлежащих начальников, но эти благороднейшие люди для очистки совести всегда предлагали поделиться гонораром, и только Касымханов и Валиахметов клали бабки в карман безо всяких ужимок. Даже начальник обл. КГБ Тер-Акопян, просивший поставить зачет его приятелю-заочнику, напирал на благородные мотивы (пошатнувшееся здоровье, безвременно – и не вовремя – скончавшаяся старушка мать и т. п., и притом его друг обязательно все выучит, как только здоровье поправится, а мать оживет) – и только Омаров из Сельхозуправления явился прямо с бешбармаком.
И сколь ему ни тверди, что сын его не видит разницы между Пунической и Пелопонесской войной, и сколько ни выражай готовность абсолютно безвозмездно разъяснять ему эту разницу до конца времен, он, переждавши всю эту жалкую словесную канитель, опять повторяет свое: «Приходи с женой на бешбармак». А когда мы жили на одной площадке с судьей Джумаевым, к нему все время являлись с громоздкими подношениями какие-то страховидные личности – в полосатой пижамной куртке поверх ватника, например, – мимо пройти было страшно.
Не знаю, как папа вынес бы тяжесть этих знаний, если бы все это делали настоящие, а не инкубаторские казахи. Но, к счастью, настоящие казахи были святы вдвойне, поскольку они оказывались жертвами еще и нацкадров.
Я не заметил, когда казахи начали забывать свое место – перестали краснеть при слове «казах». Правда, в Алмате попадались такие экземпляры – как-то даже напирали по-ястребиному: «кхазакх», – но это было за пределами Эдема, а потому немедленно забывалось, как все диковинки призрачной жизни чужаков, – эти горно-степные орлы оставались в том исчезающем, стоит тебе отвернуться, мире Алматы вместе с то мерцающими сквозь расплавленную дымку, то сияющими снежными изломами гор, вместе с повисшим, не успев коснуться дышащей жирной сыростью почвы водопадом зелени, пронизанной лакированной алой картечью черешни и фиолетовыми синяками накаченных солнечным медом слив, вместе с илистыми арыками, неумолчно бегущими в одну и ту же «под гору», вместе с жаркой, будто под одеялом, и такой же непроглядной тьмой, чуть только унырнет за горы ни мгновения за день не схалтурившее солнце.
Зато начало перестройки Казаха из рядового жолдаса в партийного Бая я запомнил: эту перестройку начала партия. Калбитня – вшивая, трахомная, им что по голове – что по этому столу (раздастся «каля-баля, каля-баля»), а их тащат в руководство, – этот припев впервые и надолго я услыхал в доме секретаря райкома по сельскому хозяйству И. С. Казачкова – простой люд еще долго числил Казаха простым жолдасом.
Это при том, что наш, эдемский секретарь страшно близок был к народу – квартира его вполне могла быть выставлена в этнографическом музее при табличке «Дом зажиточного эдемчанина». Туда же отправьте и корову в стайке, хрупающую аппетитной, но недоступной чужому зубу (зубу чужака) жвачкой для внутреннего пользования, и астматически за стайкой благоухающее сено, и хитроглазую ядреную супружницу, увлеченно брешущую заодно со всеми. Даже сын Вовка Казак, мой лучший друг и юный атлет, дрался и хватал параши как и никакой не сын. А стоило скромному И. С. Казачкову всего-то раз, поправляя широкий офицерский ремень имени Сергея Мироновича Кирова, выступить на учительской конференции: «Мы жалам, чтобы все успевали», – так и то жидовствующая полуссыльная интеллигенция десять лет потом передразнивала: «Мы жалам, мы жалам…»
Хлопнув дверцей «виллиса», И. С. Казачков, широкий и осанистый, как товарищ Киров, в обычное время благословлявший аллею в Горсаду, на которую меня, пятилетнего, однажды вырвало кровавой фруктовкой, – итак, он всходил на крыльцо походкой Гипсового Гостя, а трезвый, положительный шофер, собирая мощные складки на шее, выгружал то седой, курящийся мешок с мукой, то успевавший дохнуть головокружительной копчатиной кабаний окорок, то флягу медлительного меда. «Из совхоза привезли», – разъяснял Вовка.
В совхозах жили люди сказочной щедрости, но если шофер, обтряхиваясь, приговаривал с юмористической сокрушенностью: «Хоть бы вшей не набраться!» – значит закусывали где-то у казахов. На этот счет существовал целый секретарский цикл: один секретарь угощался кумысом из бурдюка – ан в бурдюке-то возьми и окажись – черви! Другой секретарь, от души, то есть от пуза, покушав пельменей, вздумал поудивляться, откуда, дескать, фарш: «У тебя ж и мясорубки нет», – «Ничего, начальник, мой всю ночь не спал – тебе мяс жевал». Третий секретарь… но это уже не для дам.
Пока казахи знали свое место (исправно краснели), у нас в школе склонны были дразнить, скорее, джукояков («Пашанцо, пашанцо»), иной раз забывавших о скромности. Но Вовка уже тогда выходил из стандартов: обрезки, обкуски, калбитня, казачня – его, Казачкова, словно дополнительно оскорбляла фонетическая близость между казаком и казахом.
Полутемная сценка, заспиртованная в необозримых пустотах моего черепа: Вовкина бычья шея на фоне быка (рваный, дикий камень), над которым бредут кони (дело разворачивается под мостом от Шахты к Фабрике). Из-за быка появляются пятеро казахских пацанов со школьными сумками. Вовка отрывается от быка и – пошла сеча: в зубы, в ухо, в рыло, в харю – только Чувство Правоты, только Вера Отцова может даровать такое бесстрашие. А противники – всего лишь частные лица, без Веры Отцовой они рассыпаются прыгучим сушеным горохом (последний получает завершающий пендель). Сценка эта – из животного Главкосмоса, но Вовкина целеустремленность убила неисчерпаемость: я всегда вижу Вовку в битве, в преодолении – даже когда он в банном морге тартает жестяную шайку к цементному прокрустову ложу. В этой мертвецкой атлетизирующаяся фигура Казака – уменьшенная с коэффициентом 0,95 копия моего папы Яков Абрамовича, – осталось подернуть дымчатой шерстью.