Всемирная Выставка - Эдгар Доктороу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же тот случай что-то такое высветил, что прежде мне в глаза не бросалось. Поднимаясь по лестнице к Мег, я теперь каждый раз с надеждой ждал, что Норма окажется дома. Уже и сам за собой замечал это, ощущая в груди странное волнение, которое росло с каждым вдохом, словно я делал что-то очень нехорошее, хотя совершенно не понимал что. Когда матери Мег дома не было или когда она в то время, пока я сидел у них, куда-нибудь уходила, я чувствовал разочарование. Мне становилось уже не так интересно. А вообще, она меня как увидит, всегда сразу улыбается, улыбается… Глаза у нее были большие, широко расставленные и большой рот. Она была очень добрая. Иногда она принимала участие в наших играх. Сядет, бывало, с нами на пол, и так нам хорошо втроем!
19
Пришло первое письмо из отеля в горах. «Дорогие мама, папа и Эдгар», — начал его брат, в извечном своем стремлении к порядку расставив всех по местам, которые отводились нам в его сознании. Особенно меня восхищал почерк Дональда. Письмо он написал чернилами на нелинованной бумаге, причем без единой кляксы и ровными-ровными строчками. Чистописание было из тех предметов, что шли у меня плоховато, поэтому я тщательно изучил письмо и переписал его. Перечитывая, я как бы слышал голос брата — он так здорово все объяснял, и теперь я прямо так и слышал, как он растолковывает, что там к чему в отеле «Парамаунт», при этом всячески стараясь, чтобы нам было понятно. Он писал, что много работает и этим доволен. Самое неприятное, что некоторые из постояльцев отеля заказывают вещи, которые «Кавалерам» не сыграть — не выучили еще. А слушать одни и те же песенки каждый вечер людям надоедает. Не мог бы отец как можно скорее прислать ноты к песням, список которых прилагается? А он попытается выкроить время и разучить их, хотя все не так просто, потому что дирекция требует, чтобы они днем дежурили на озере. Зато он уже здорово загорел, да и кормят неплохо. Кстати, для горного климата характерно, что, каким бы день ни был жарким, вечерами здесь всегда прохладно. Родители читали и посмеивались, хотя, на мой взгляд, ничего особенно смешного там не было. Отец пообещал кое-какие ноты выслать немедля, пока «Кавалерам» не ударили в гонг. Это он намекнул на радиопередачу «Кто во что горазд». Там состязались музыканты-любители, и, если кто играл плохо, ведущий ударял в гонг: дескать, хватит. Все это было так обставлено — обхохочешься, хотя и понятно, что тому, кто месяцами, может, репетировал, не до смеха: он-то небось думал, подготовится, по радио выступит, и ему тут же контракт и всякие гастроли. А вообще, там большие забавники попадались. На чем только не играли: на стаканах, налитых водой до разного уровня и по-разному звучащих; на двуручных пилах — согнув полотно и водя по нему скрипичным смычком; на ложках, на зубах — по ним щелкали ногтями, и даже на щеках, по которым хлопали себя, разинув рот. Этим всегда били в гонг. Еще были умельцы, заменявшие собой целый оркестр, мне они нравились больше всех, но им тоже били в гонг. Однако среди них встречались большие виртуозы. На гитаре бренчит, при этом у него губная гармошка к шее приделана да рожок к стулу присобачен, а он еще ногами в барабан бьет, локтями берет аккорды на фисгармонии и привязанной к голове палочкой лупит по тарелкам. У них, у этих оркестроидов, не совсем, конечно, настоящая музыка получалась, скорее нечто другое, механическое, слегка враздрызг и наперекосяк, словно играет шарманка или механический органчик, и все-таки, когда мне подворачивался случай послушать какого-нибудь такого оркестроида, я всегда слушал.
Отец по этому поводу рассказал мне историю, как когда-то давным-давно в Нижнем Ист-Сайде было варьете, где работал скрипач по фамилии Романов, который прославился тем, что играл «Полет шмеля», держа скрипку за спиной. «Иммигранты обожали Романова, они считали его лучшим скрипачом в мире, потому что он умел играть на скрипке, держа ее за спиной, — продолжал отец. — Даже великий Хейфец так не умел. Даже Фриц Крейслер». Отец поглядел на меня и широко улыбнулся, медля, пока я не ухватил мысль, опускать брови. Мысль-то я ухватил, но оркестроиды эти мне все равно нравились.
Более серьезная проблема в отношении брата наметилась, когда нас пришла навестить бывшая хозяйка миссис Сегал. Оказывается, госпожа Сегал с мужем ездила на недельку отдохнуть в тот самый отель «Парамаунт» и очень обрадовалась, обнаружив там Дональда.
— Но вы бы глазам своим не поверили, в каких жутких условиях там этих ребятишек держат, — сказала она. — Лачуга, матрасы на пол брошены, как у каких-нибудь батраков на плантации. Водопровода нет, а душ прямо под открытым небом, на лодочной станции.
Мать лишилась дара речи.
— Так-то я, может, ничего бы и не сказала, — продолжала миссис Сегал, — но я ведь знаю, какое вы этому придаете значение.
— Он нам не сообщил, — проговорила мать.
— Ну разумеется, — хмыкнула миссис Сегал. — Понятно, мальчишки — им это не важно. Дай им волю, они в Букингемском дворце будут ходить немытыми. — Произнося все это, миссис Сегал держала меня за подбородок. Ей ситуация представлялась чрезвычайно забавной. — Но уж Дональду там раздолье, — вновь обернулась она к матери. — А как же — большой начальник. Девицы за ним бегают толпами.
Когда пришел домой отец, мать передала ему сказанное госпожой Сегал.
— Я требую, чтобы он возвратился домой немедленно, — заключила она. — Он там живет в грязи. Отправь ему телеграмму. А понадобится, так сама поеду и заберу его из этого свинарника.
— Роуз, — покачал головой отец, — если ты заставишь его вернуться посреди сезона, он никогда тебе этого не простит.
Не просто было матери справиться с собой. День или два спустя она послала Дональду письмо, где написала, что знает от госпожи Сегал об условиях жизни персонала. «Борись за свои права, — велела она ему. — Ты же ничем не хуже самого почетного их постояльца. Профессиональные музыканты имеют право, чтобы им хотя бы простыни на кровать стелили».
20
Насчет смерти у меня была своя теория, причем не важно, смерть ли это от несчастного случая: утонул, скажем, сгорел заживо, попал под машину — или от инфекции: например, напал на тебя микроб детского паралича. Теория состояла в том, что, если ты о чем-то подумал, вообразил это, такое с тобой уже не случится. Ты как бы защищен от этого, простым мыслительным актом приобрел невосприимчивость, отведя от себя данный конкретный вид смерти этакой умственной прививкой. И тут не важно, как соответствующая мысль закралась в голову — услышал ли, как с кем-то другим произошел ужасный случай, или что-нибудь такое увидел, или просто вдумался от нечего делать в смысл какого-то слова — безразлично, главное, что после этого ты в безопасности. Может, это и не теория была, а так, скорее рабочая гипотеза, но действовала она довольно четко.
На восьмом году жизни осенью я как-то утром проснулся с болью в животе. И очень обрадовался, что можно не идти в школу. У меня была новая книжка про Фрэнка Бака, кстати реально существовавшего. Фрэнк Бак ездил в Африку и Азию и ловил там крупную дичь; он не убивал животных, а грузил их на корабль и сдавал в цирки и зоопарки. С животными он обращался по-доброму, и мне это нравилось. А приключений у него каких только не бывало.
Эта болезнь ни на какие теоретизирования меня не натолкнула. Вообще не показалась мне существенной. Проявляя ту же самоуверенность, с которой обращался со смертью, я считал себя большим знатоком болезней, во всяком случае того, как они во мне проявлялись. Мне уже знакомы были всякие простуды, гриппы, ушные боли. Я знал их характеры, знал, как они могут себя повести и чем от них будут лечить. В отличие от матери мне они страха не внушали. Втайне я научился ловко избегать самых неприятных способов лечения. Взять хотя бы горчичники на грудь от простуды: как только их на меня налепляли и мать выходила из комнаты, я всовывал полотенце между кожей и бурой оберточной бумагой, смазанной вязкой английской горчицей. Потом натягивал до подбородка одеяло, чтобы не нюхать едкие испарения этой мерзкой, ненавистной гадости. Услышав, что мать возвращается, я вынимал полотенце и терпел жжение все то время, пока она не уйдет опять.
На этот раз у меня был небольшой жар, особых неудобств не создававший. Ну, есть не хотелось, а так, в общем, ничего. Терпимо. Но на другой день слабая ноющая боль не прошла, и я пролежал в постели дольше, что не укрылось от матери. Под вечер пришел доктор Гросс и осмотрел меня. Как обычно, он принес мне в подарок несколько палочек для прижатия языка. Он пощупал мне живот, заглянул в горло и в уши, задевая меня своим свисающим на жилетной цепочке жетоном.
— Что ж, — произнес он добродушно рокочущим голосом, — похоже, ничего страшного. Подождем еще денек-другой и поглядим, что будет.