Тайны Ракушечного пляжа - Мари Хермансон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы пожелали друг другу спокойной ночи. Йенс ушел обратно в бывшую спальню Карин и Оке, в которой он поселился, а я поднялась по скрипучей лестнице на холодный чердак и снова улеглась в постель Анн-Мари. Я включила электрический вентилятор, который выдал мне Йенс, и он сразу начал обдувать комнату теплым воздухом. Я долго лежала, прислушиваясь к его шуму, а потом уснула.
Есть одна история о горном пленнике, которую я не стала рассказывать Йенсу. Он ее и так знает. И я уверена, что все это время он только о ней и думал.
~~~
Проснулась я в мире тишины и солнца. Ракушки «музыки ветра» слабо поблескивали перламутром на фоне окна. Спала я очень долго.
Я оделась и спустилась вниз. Неравномерное постукивание доносилось и сегодня, но теперь этот звук вызвал у меня лишь улыбку. Как я могла не узнать этот ритм? Ведь впервые я услышала его именно здесь. Стук пишущей машинки Карин на веранде. Быстрый, медленный, уверенный и нерешительный. Ритм ищущего, размышляющего человека. Ритм, ставший неотъемлемой частью моей собственной жизни.
— Бери на кухне, что захочешь. Я уже позавтракал, — прокричал Йенс.
На кухне не осталось никаких следов, подтверждающих, что он завтракал. Ни крошки, ни чайной ложечки. Сушилка для посуды была пуста, сухая раковина сверкала чистотой. Не удивительно, что, бродя по дому накануне, я решила, что он необитаем.
Я отрезала кусок от испеченного Йенсом хлеба и стала варить кофе.
На подоконнике все же лежала какая-то сложенная бумага. Я развернула ее. Это оказалась газетная вырезка. Заголовок гласил: «Найдена женщина, умершая двадцать четыре года назад», а чуть пониже — фотография валуна на Ракушечном пляже, снятого со стороны моря. Пока вода для кофе нагревалась, я стала читать статью. Там говорилось, что несколько ребят, «играя, сделали эту страшную находку». Вероятно, статья была вырезана из местной газеты. В гётеборгских выпусках я этой новости не видела. Вот бы раздобыть такую газету — Макс с Юнатаном бы очень обрадовались. Они сильно расстроились, когда рассказали о сделанном открытии в школе, а им никто не поверил, ни учителя, ни одноклассники.
Накануне вечером я чуть было не поведала об этом происшествии Йенсу, но в последний момент остановилась. Женщина пропала в том же году, что и Майя. Неизвестно, хочет ли Йенс, чтобы ему напоминали об ее исчезновении. О тех кошмарных, жарких неделях. О чувстве отчужденности, возникшем, когда девочка вернулась. И вот теперь обнаруживают скелет на том же месте, где нашли и ее, — нет, говорить об этом явно не стоило. Но оказывается, Йенс прочел статью и, возможно, подумал о том же, что и я, раз уж он ее сохранил. Я сложила вырезку и положила обратно на подоконник.
Поев, я долила еще кофе и прямо с чашкой отправилась в гостиную. Утреннее солнце нарисовало на дощатом полу желтые прямоугольники. Я посмотрела на фьорд. Погода была по-прежнему прекрасной.
Я пошла в спальню, где работал Йенс. Опершись о косяк, я пила кофе и разглядывала его сзади, а он продолжал писать. Теперь на нем была клетчатая рубашка. Он опустил штору, чтобы яркое солнце не забивало свет экрана. Желтоватое вощеное полотно шторы, сквозь которое слабо просвечивало солнце, напомнило мне о скорбных неделях Майиного отсутствия. Я посмотрела на монитор, но со своего места не смогла разобрать ни слова.
— Какой ты трудолюбивый, — сказала я.
— Да. Но сейчас я, пожалуй, прервусь.
Йенс выключил компьютер и повернулся ко мне. Он снял очки, потер глаза и снова надел очки.
— Мне надо размяться. Не хочешь пройтись?
— Думаю, мне пора ехать домой, — ответила я.
— Неужели у тебя настолько срочные дела? Такая отличная погода. Как раз то, что надо для долгой, приятной прогулки.
Я заколебалась и посмотрела на него поверх края чашки. Мне вновь захотелось подойти и сдуть с его волос матовую пыль.
— Я бы хотел тебе за это время кое-что рассказать, — добавил он.
— О'кей.
На улице было хорошо, почти тепло. Мы шли в шерстяных свитерах, но без курток. Довольно скоро мы свернули с большой дороги на узкую тропинку. Между коричнево-розовыми кочками с увядшим вереском пауки сплели тысячи таких плотных сеточек, что казалось, будто ночью с неба спустилась одна огромная сеть, окутавшая всю местность. Всюду от легкого ветерка трепетали покрытые росой нити.
— Я все думаю о той твоей мечте, — сказал он, — чтобы оказалось, будто Оке и Карин отдали тебя в другую семью. Ты что, тут о чем-нибудь подобном слышала?
— Нет, — усмехнувшись, ответила я. — Не понимаю, почему ты так за это уцепился. Обычная фантазия подростка. Это не противоречит нормальному развитию. Ты что, не в курсе?
— Я расскажу, почему я спрашиваю. Примерно через год после папиной смерти со мной связалась Мона, его бывшая подруга. Она сказала, что у нее осталась рукопись, рассказ Оке о собственной жизни. Мона не знала, что с ней делать, и спросила, не нужна ли она мне. Я попросил ее переслать рукопись и получил по почте целый ящик бумаг. Оке явно намеревался вновь вернуться к творчеству. В ящике были наброски и разные записи, но очень отрывочные. Все это было совершенно непохоже на то, что он писал раньше. Гораздо более личное, как бы для внутреннего пользования. Стиль тоже совсем другой. Робкий и неуверенный. Мне очень любопытно, что бы из этого получилось, если бы он так не пил.
— Он что, писал роман? — поинтересовалась я.
— Трудно сказать. Там все бессистемно. Просто короткие записи на отдельных листках. Расплывчатые формулировки. Часть текстов напоминает стихи. Остальное ближе к прозе. Но все вертится вокруг одной и той же темы: ребенок, от которого отказались.
— Что еще за ребенок?
— Это меня как раз и интересует. Сначала мне казалось, что он думал о Майе. Ведь опека над ней досталась маме, которая отдавала все свои силы и время на то, чтобы обеспечить ей нормальную жизнь, а папа полностью потерял с ней контакт. Но там говорилось не о Майе. Я разложил все листки по полу, как будто из них можно было собрать мозаику. И мне стало ясно, что речь идет о ребенке с белой кожей. Там вообще очень много белого: белая кожа, белые халаты, белые стены, белый снег, белый пух.
Эти тексты пронизаны скорбью. Я почувствовал, что папа написал о том, о чем раньше никогда не рассказывал. О чем невозможно было говорить его обычным, прямолинейным языком. Все эти листочки, незаконченные предложения и перечеркивания свидетельствуют о том, что он искал новый способ выражения мысли.
Я позвонил Моне, но она не имела ни малейшего представления, о чем там идет речь. Папа никогда ей ничего не показывал, да и она не проявляла особого интереса. И он ни разу не говорил ей ни о каком ребенке.
Тогда я поехал к маме. Она в то время опять жила в Стокгольме, между Варбергом и переездом на Готланд. Но виделись мы редко. Она общалась только с друзьями из католического прихода. У нее была однокомнатная квартира, почти без мебели, только распятие на стене. Мы сидели на ее крохотной кухне и пили шиповниковый чай. Я рассказал ей о папиных листках и спросил, известно ли ей что-нибудь об отданном ребенке. И она сказала: «Да, конечно. Он имеет в виду Лену». Я спросил, кто такая Лена, и она ответила, словно говоря о чем-то обыденном: «Твоя сестра».
— Сестра? — переспросила я.
— Именно так она и сказала. Я знал, что она со странностями, замкнутая, задумчивая, религиозная и тому подобное, но в тот момент я решил, что все приобрело более серьезный оборот. Я подумал, что она сошла с ума. Но тут она мне все рассказала. Спокойно и отстраненно, словно речь шла не о ней самой, а о ком-то другом.
Йенс сделал паузу, остановился и стянул свитер. На солнце было жарко. Он набросил свитер на плечи и завязал спереди рукава. Я с нетерпением ждала продолжения.
— Я знал, что они с отцом встретились в совсем юном возрасте и поженились тоже очень молодыми. Маме было всего семнадцать, и им пришлось запрашивать разрешение на брак у короля.
— Потому что она ждала ребенка? — спросила я.
— Такая мысль напрашивалась. Но ведь Эва родилась только через несколько лет, и я раньше думал, что первая беременность закончилась выкидышем или что просто тревога оказалась ложной.
Но выкидыша не было. Родилась девочка. У нее были какие-то серьезные проблемы со здоровьем. Мама не могла точно сказать, какие именно. Но, по мнению врача, она никогда не смогла бы вести нормальную жизнь. Маме ее даже не показали. Я спросил почему. Мама ответила: «То ли потому, что она была страшно уродлива, и им хотелось уберечь меня от шока. То ли потому, что она была такой хорошенькой, что я просто не смогла бы потом от нее отказаться».
Но врач твердо решил, что от ребенка следует отказаться. Мама не соглашалась. Врач долго беседовал с ней. С отцом он тоже поговорил и сумел его убедить. Потом он поговорил с папиными и мамиными родителями. И все они в свою очередь старались переубедить маму. Она так молода, сама-то еще почти ребенок. Она просто загубит свою жизнь. А у нее ведь так много разных талантов. И ей все равно не под силу обеспечить девочке необходимый уход. Существуют учреждения, специально предназначенные для таких детей. Аргументы сыпались на маму градом. Она лежала в одноместной палате. Каждый четвертый час туда привозили аппарат, отсасывавший у нее молоко. Несколько раз в день приходил кто-нибудь из родственников, врачей и специалистов и объяснял ей, что так будет лучше для нее, для ребенка и отца. А она все время говорила «нет». Под конец папе удалось ее уговорить. У него была с собой бумага, и мама ее подписала. Иначе бы он ее бросил. Он этого не говорил, но она это чувствовала. Они поженились только недавно, но отец не остался бы с ней, если бы она не отказалась от ребенка. Мама была в этом убеждена.