Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь - Полина Дмитриевна Москвитина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завязь шестая I
Черной застывшей рекою прорезался по степной равнине Московский кандальный тракт.
Два конца у тракта, как у веревки, да концов не видно.
Поверни коня на закат солнца – в Тюмень уедешь, а там через Урал на Волгу иль в Москву, в Суздаль, в Поморье – куда угодно.
По изведанной дороге легче ехать, было бы куда. Мокей подумал, повернул солового коня на восход солнца.
Ларивон помалкивал. Как там ни толкуй, а брат – еретик, древние иконы пощепал, Бога отринул.
Надолго ли расстаются? Кто знает! Может, навсегда.
– Как теперь жить будешь, Ларивон?
Ларивон перекрестился:
– И жизнь и смерть в руце Бога.
Мокей покособочился в седле:
– Богу молись, а за ум берись, скажу. Третьяк с Калистратом прибрали общинное золото, гляди, как бы холопом не стал у Третьяка.
– Холопом не буду.
– Зри за Третьяком. Волк зубастый; хвост – лисицы.
Ларивон понимает: хвост у Третьяка что у лисицы, а пасть зверя.
– Ежли узришь ощеру, шибани по башке да общину на свою сторону перетяни. На новом месте дом поставь о пяти стен, какой был в Поморье. Может, понаведаюсь к тебе на Енисей.
– Дык говорили же: место приглядели не на самом Енисее, а в тайге?
– Тамошнее Енисейским прозывается. Как у нас Поморьем.
– Тако!
– Батюшкин крест золотой сдери с брыластого.
– Духовник он таперича, брыластый, как сдерешь?
– Верижников зуди.
– Неможно. Ересь будет.
Мокей уставился на старшего брата огненным взглядом, да разве прожжешь шкуру Ларивона?
– Рухлядь твою Третьяк не ворошил?
– Эва! У Третьяка своей рухляди много. На пяти рыдванах тащил. Али запамятовал?
– Гляди! Деньги запрячь в землю. Паче того – золото.
Ларивон вытаращил глаза:
– Откель деньги? Золото? Разве батюшка дозволил бы, штоб утаить кусок от общины? В ремне золото носил да в кованом сундучке. Третьяк с Калистратом взяли.
– Дурак! Кругом общипанный. Чем жить будешь? Третьяк общину порешит, и ты в холопах будешь ходить.
И тут же достал из потайного кармашка в очкуре штанов несколько золотых и бумажных денег, припрятанных на черный день.
– Бери! Да чтоб Третьяк не унюхал.
Ларивон запрятал деньги, подумал: ладно ли будет, если утаить от общины?
– Тот барин, Лопарев, к Ефимии льнет?
– Из-за того и батюшка пытал ведьму, чтоб порешить всех одним часом. И барина, и Третьяка, и всех иудов Юсковых. Чрез них пришла напасть. Барин-то у Данилы Юскова живет, а к Третьяку на оглядку ходит. К Ефимии, значит. И пачпорт достала барину от Юсковых, и сговор имели, как порешить духовника да Калистрата в чин возвести.
Мокей долго молчал, раздувая ноздри. Понаведаться бы тайно в общину да захватить барина возле Ефимии, – и одним разом отправить обоих на небеси.
«Озрись, отринь туман тот», – вспомнил Мокей и содрогнулся: как жить без Бога? У кого просить милости и кому грехи отдавать? «Едный как перст. Конь подо мной, да степь передо мной». Не до Ефимии в такой час. И без того неведомо, куда ехать, где жить и что в изголовье положить. Камень ли, ком сена или взять у кого подушку!
– Прощевай, Ларивон!
– Прощевай, Мокеюшка. Опамятуйся да покаяние наложи на себя, и Бог простит, может.
Поклонились друг другу и разъехались. II
Смятение в душе Ефимии. И в жар и в холод кидает…
«Озрись, отринь туман тот!» – бьет, бьет нутряной вопль Мокея.
«Нету Бога! Сына мово и твово, Веденейку, под Исусом удавили!»
Правда в том, и горечь в том. Сама себе не верила. Накипь слоилась на сердце, истекая скупыми слезами.
Вспомнила, как Амвросий Лексинский, потрясая перед нею Библиями на разных языках, вопил в пещере: «Блуд, блуд, скверна книжников, а не Божье слово». И Ефимия боялась тому поверить: правда ли то, что Библия и откровения апостолов в Евангелии не Божье слово, а скверна книжников? Думала: Амвросий из памяти и разума выжил, потому и отринул Бога. И все-таки тянулась к Амвросию: слушала неистового старца, а потом записывала в тетрадку все его богохульства – не для предательства Церковному собору, а для собственного разумения.
И вот Мокей, сын Филаретов. Не открывал разночтения и путаницы в Святом Писании на разных языках, а просто нутром, жизнью своей пронзил, прозрел, и – отринул Бога «яко не бымши». Не потому ли он, Мокей, терпеть не мог, когда она, Ефимия, говорила ему про Писания? «Не мое то дело, – обычно отвечал он. – Писанием зверя не убьешь и рыбу из моря не выловишь».
И вдруг открылся. Нежданно-негаданно. Налетел, как черная буря, переполошил все становище древних христиан и будто копытом ударил по тверди небесной, и не стало там ни Бога, ни Спасителя, ни Святого Духа, ни Божьих угодников.
Ефимия содрогнулась от страха…
И не одна Ефимия…
Подобного Мокея никак не ожидал встретить Лопарев. Он думал, что Мокей – первобытный космач, такое же непроворотное существо, как и его старший брат, Ларивон Филаретыч, а тут – богатырь-силушка, низвергнувший богов и, как обухом топора, со всего размаха трахнувший по самой крепости. «Это же сам Пугачев или Стенька Разин, – думал Лопарев, когда Мокей прогнал его из избы, чтобы он не зрил подружию в постели без платка. – Если бы нам такого Мокея на Сенатскую площадь – поражения не было бы. Пестель убоялся поднять такого Мокея, потому и отказался призвать народ к восстанию. А без таких Мокеев Русь не обновить и самодержавие не свергнуть». И тут же возразил себе: «А что будет с нами, с просвещенными дворянами? Или так же, как Мокей – иконы, пощепают всех на лучину? Резня будет, кровь будет. Много крови будет».
Нет, еще не созрел народ для такого восстания. Можно ли допустить жесточайшую резню, какую учинил Пугачев и все его войско? «Не с дикарством поднимать народ надо на обновление России; не тащить на престол „справедливого осударя-батюшку Петра Федоровича“, а чтоб из самого народа вышли справедливые правители России; не тираны, каким показал себя корсиканец во Франции, а такие, как русский академик Михайла Ломоносов!..»
Крепко задумался беглый колодник Лопарев; себя он увидел в Мокее и невольно признался, что нет в нем такой решительности и необоримой силы, как в Мокее. «Это же ураган! Тайфун. Одним махом покончил со всеми богами и святыми угодниками».
И когда Третьяк призвал Лопарева вязать Мокея, Лопарев наотрез отказался:
– Или тебе жаль крепости, Третьяк? Тогда зачем посадили на цепь Филарета?
– Не то глаголешь, барин, зело борзо! – осерчал Третьяк. – За святотатство, какое учинил в моленной избе сын Филаретов, суд вершить будем. Всем миром! На огонь поволокем гада Филаретова! Ужо устроим огневище, барин!
– А я вам говорю – не троньте Мокея! Или ты такой верующий, Третьяк, что без тех икон жизни не мыслишь?
– Мои мысли со мной останутся, барин. А тебе присоветую: не являйся на судное моленье; худо будет. Праведников с веры не совратить тебе, барин!
Точно так же сказал бы сам Филарет…
Лопарев не принял участия в разбойничьем нападении на Мокея, но сразу же, как только его потащили на судное моленье, долго не раздумывая, пошел в избу Третьяка.
Ефимия, конечно, не слышала, что случилось с Мокеем. Лежала высоко на подушках и горько плакала.
– Ты, Александра? – тихо спросила она. – Беда грянет, беда!.. Чую сердцем – Мокеюшка чью-то кровь прольет и сам погибнет.
Лопарев сказал, как скрутили Мокея и потащили на судный спрос.
– Третьяк с Микулой? – переспросила Ефимия. – О Матерь Божья, изгои окаянные! Не дам Мокея! Не дам сатанинскому судилищу!
Лукерья стала уговаривать Ефимию, чтобы она не вставала, но разве есть сила, которая могла бы остановить благостную Ефимию?
Судный огонь не занялся…
Третьяк с духовником Калистратом проклинали Ефимию, а более того барина Лопарева. Как быть с барином? Если прогнать из общины – не выдаст ли он, что в общине много беглых каторжников, а самого Третьяка давно ждет петля?
За Лопаревым установили строжайший надзор.
Ефимия, только Мокей уехал, ушла к себе в избенку, поставленную им самим, и закрылась там; даже возлюбленного кандальника не пустила к себе.
Третьяк ругался:
– Во спасение еретика поднялась с постели да в срамном виде явилась перед общиной! Али мало того, как Мокей терзал тебя шесть годов? Как изгалялся над тобой? Кого спасала? На огонь бы еретика, удавить бы, иуду!
Ефимия ответила:
– Не Бог глаголет твоими устами, дядя Третьяк, а нечистый дух, да корысть, да лихоимство.
Так оно и было. Хоть