Воспоминания - Викентий Вересаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ребята, курить!
Вынимаем кисеты, закуриваем трубки. За дубовыми кустами, над желтею шею рожью поднимается темно-синяя туча. Дует в потное лицо прохладный, бодрящий ветер, стоишь ему навстречу и жадно дышишь… Ах, хорошо!
Или едем на двух телегах с приятелем моим Герасимом за снопами на дальние десятины. Сидим, болтаем, курим в передней телеге, задняя идет порожнем. Навиваем снопы. Герасим на телеге принимает, я глубоко всаживаю деревянную двурогую вилку в сноп под самым свяслом, натужившись, поднимаю сноп на воздух, – тяжелые у нас вяжут снопы! – и он, метнув в воздухе хвостом, падает в руки Герасиму, обдав его зерном. Во рту прелестная, особенная горечь ржаной пыли. Увязываем возы. Вокруг желтая щетина жнивья, уставленная крестцами копен в голубой дали – рощи и деревни, белые церкви; поезд, как червяк, ползет от горизонта по далеким овсам. И едем, развалившись на снопах наверху колыхающихся возов.
Сумерки. Распряжешь и напоишь свою лошадь, уберешь упряжь, выкупаешься в верхнем пруду и идешь домой ужинать. Тело, омытое от пота и пыли, слегка пахнет прудовою тиною, в мускулах приятная, крепкая истома. Мама особенно ласково смотрит.
– Ах ты, мой работничек!
Ужинаем на террасе. Выпиваю рюмку водки, – и так потом вкусно есть и подогретый суп, оставшийся от обеда, и ячневую кашу со сливочным маслом. А если еще мясо, так уж прямо райское блаженство. И потом чай пить. Ложишься спать, – только прикоснешься головою к подушке и проваливаешься в мягкую, сладостную тьму.
Герасим – стройный парень, высокий и широкоплечий, с мелким веснущатым лицом; волосы в скобку, прямые, совсем невьющиеся; на губах и подбородке – еле заметный пушок, а ему уж за двадцать лет. Очень силен и держится прямо, как солдат. Он из дальнего уезда, из очень бедной Деревни. Ходит в лаптях и мечтает купить сапоги. Весь он для меня, со своими взглядами, привычками, – человек из нового, незнакомого мне мира, в который когда заглянешь – стыдно становится, и не веришь глазам, что это возможно.
Раз он мне рассказывал про деревенские свадьбы, а потом говорит:
– Господские, небось, не такие бывают. У вас, небось, на свадьбах два раза в день чай пьют.
Мне совестно было сказать ему, что мы и вообще каждый день пьем два раза чай.
Другой раз, когда он рассказывал о ярмарках, я спросил:
– Наверно, подсолнухов тогда себе накупите, жамок?
Жамки – это грошовые мятные пряники. Герасим ответил:
– Нет, жамок мы не покупаем, дорого.
Однажды зимою мама собрала в деревенскую залу работниц, кухарку, Герасима, поручила им чистить мак. Они чистили, а мама им читала евангелие, а потом напоила чаем. Бабы очень интересовались, расспрашивали маму; Герасим все время молчал, а наутро сказал бабам:
– Кабы барыня вам всегда по побасенке читала да чаем поила, я бы каждый день готов мак чистить.
– Что ты, дурак, какие побасенки? Это евангелие, святая книга!
– Ну, что ж, ну, святая! А все побасенки: помер человек, уж вонять начал, – вдруг стал живой и пошел! Ин-те-рес-но!
Раз мы ездили с Герасимом обкашивать межи на корм коровам. Не помню почему, зашла речь о причастии. Я его спросил, причащался ли он когда-нибудь?
– А что такое – «причащался»?
– Ну, исповедываться, причащаться… Бывал же ты в церкви?
– Да, раз меня мамка водила. Далеко у нас церковь от деревни нашей, четыре версты.
– Ну, что ж, давали тебе что-нибудь проглотить.
– Проглотить? Нет, ничего не давали глотать.
– Что ж ты там делал?
– Что делал! Молился.
– О чем молился?
– Как о чем? Стоял, крестился, вот этак кланялся.
Герасим начал быстро кивать головой, встряхивать волосами и кланяться.
– Чего ж ты у бога просил?
– Просил? – Он недоверчиво улыбнулся. – Что у него просить-то? Нешто он услышит? Он далеко, на небе.
– Вовсе нет. Бог везде – и на небе, и на земле, здесь вот, около нас.
– Что дурака-то валяешь? Где он тут? Отчего его не видать?
Меня все это очень поразило, потому что из всех работников Герасим выделялся своим благочестием: всегда ел без шапки, крестился перед едою, даже когда предстояло съесть пару огурцов. Утром встают работники, даже лбы не перекрестят. А Герасим стоит около садовой ограды лицом к восходящему солнцу, и долго молится: широко перекрестится, поклонится низко и, встряхнув волосами, выпрямится. И опять и опять кланяется.
Я спросил:
– О чем же ты утром молишься, – вот когда у оградки стоишь?
– Стоишь да стоишь. Крестишься, кланяешься, а сам думаешь: хорошо теперь барам – спят себе. А ты вставай на работу!
– Зачем же ты тогда молишься?
– Как же не молиться! Грех.
Меня заинтересовало, знает ли что Герасим о загробной жизни. Я спросил:
– Ну, а что с тобой будет, когда ты умрешь?
– Не знаешь, что ли? Закопают в землю, земля в рот напихается. Нехорошо будет.
– А душа твоя куда денется?
– Какая душа?
– Ну, твоя душа?
– Да что это – душа?
– Ну, тело твое в землю закопают, ну, а то, чем ты… чувствуешь, думаешь, это – душа. Она на небо полетит.
– Что ж, она с воробья будет ай с ласточку? Видал ты ее когда?
– Да нет же, ее нельзя видеть, она такая… невидимая…
– Не видал, значит? А почем знаешь, что есть?
Я растерялся и не знал, что сказать, а Герасим допрашивал:
– С перьями она аль так, голенькая?
– Да нет… Вот, чем ты думаешь, чувствуешь, говоришь…
– А ты вот еще по-немецкому и по-французскому говоришь. Значит, у тебя три души?
– Да нет, все одна же.
Не мог я к нему подойти, не мог заговорить таким языком, чтоб он хотя бы понял, о чем я говорю. Я стал рассказывать, что люди, которые на земле жили праведно, которые не убивали, не крали, не блудили, попадут в рай, – там будет так хорошо, что мы себе здесь даже и представить не можем.
– Что ж там и подсолнух будет?
– И подсолнух.
Недоверчиво:
– И жамки?!
– И жамки.
Герасим подумал.
– Да туда, чай, только господа одни попадут?
– Напротив, бог сказал, что богатому гораздо труднее туда попасть, чем бедному.
Герасим еще подумал и решительно сказал:
– Нет, бедных туда не пустят. Господ одних. Знаем мы.
Пел он очень хорошо. И очень много знал хороших песен, пахнувших полем, землею и деревней. Захватит подбородок ладонью и затянет:
– Посиди, Доня! Потерпи горе!– Родной батюшка, насиделася,Печаль-горюшка натерпелася,Худой славушки наслушалась…
И такая тоска в голосе, и такая чувствуется горькая драма деревенской девушки…
А то еще у него была песня, – очень она к нему шла:
Ты богач, богач-судьяга!Ты на этом свете живешь скрягаИ помрешь, как сукин сын.Твою душу черти в ад потошшут,Зададут ей трепака.А нам нечего бояться,Мы процентов не берем…
Силен он был необычайно. Но еще его сильнее был другой наш работник, Петр. Расскажу, кстати, и о нем. Высокий, сутулый, с длинными руками гориллы и маленькой головой, на подбородке отдельные жесткие черные волосики. Когда-то он у нас был кучером и у нас же женился на жившей у нас молодой няне, Кате. Эта Катя была даровитая девушка, она у нас выучилась читать, писать и выучилась свободно говорить по-немецки. Меня поражали их отношения в то время, когда он ухаживал за нею. Шум на всю кухню, возня, хохот, шутливые драки; шутливость была для меня совсем непонятная: Катя изо всей силы била его поленом по спине или в сенях обольет целым ведром воды, и Петр выскакивает из сеней счастливый, смеющийся и весь насквозь мокрый. Поженившись, они сначала жили хорошо, но потом Петр начал пить, ушел в крючники. Катя жила кухаркой у нашей бабушки. Иногда, раз в один-два года, вдруг являлся Петр. Если трезвый, – то робкий и смирный, просил у Кати прощения; если пьяный, то бил ее жестоко, до крови и потери сознания, насиловал и, обрюхатив, исчезал. Недавно он явился с Волги, сказал маме, что бросил пить, и нанялся к нам в работники. Он был для меня, по всем рассказам, страшный человек. И очень я удивился, когда ближе узнал его и увидел, что это смирнейший и добродушнейший человек, которого с большим только трудом можно было вывести из терпения. Был у нас одно время работник Дмитрий, лихач и нахал, не знавший о чудовищной силе Петра. Он изводил Петра насмешками и издевательствами, тот все терпел. Раз за ужином, – я ужинал с ними, – Дмитрий ударил Петра по лбу деревянной ложкой. Петр вскочил, огромными ручищами сгреб Дмитрия через стол «за виски» и наклонил его лицо над столом. Такую в этом силищу почувствовал Дмитрий, что испуганным, жалостно-бабьим голосом вдруг запросил:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});