Черное воскресенье - Томас Харрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мошевский лез из кожи вон, чтобы угодить ей. После того как он пару раз до смерти перепугал ее, бесшумно возникнув в кухне с подносом, он стал громко прочищать горло, предупреждая о своем появлении. Друзья Рэчел, жившие напротив, на той же площадке, отдыхали на Багамских островах. Они оставили ей ключи от квартиры. Рэчел поселила у них Мошевского после того, как он прохрапел целую ночь у нее в гостиной на кушетке и храп этот показался ей совершенно невыносимым. Кабаков внимательно выслушивал все, что она ему говорила по поводу его лечения, и следовал ее советам. Единственным исключением, вызвавшим ее гнев, было его путешествие к постели Джона Салливэна. Рэчел и Кабаков не очень много разговаривали друг с другом, а по пустякам не беседовали вовсе. Он казался погруженным в свои мысли, и она не хотела нарушать их ход.
Рэчел изменилась со времени Шестидневной войны, но речь здесь могла идти об изменении в степени, а не в принципе. Просто она стала в еще большей степени тем, чем была и раньше. Она вела весьма обширную практику и весьма упорядоченную жизнь. Были в ее жизни и мужчины — один или два за все эти годы. Два раза дело дошло до помолвки. Ее приглашали в самые роскошные и совершенно неинтересные рестораны, где шеф-повар украшал своей подписью в виде виньетки из гарнира и соуса приготовленные без вдохновения блюда. Ни одна из этих встреч не стала потрясением основ. Естественно — ведь она отвергала всех мужчин, которые могли бы высечь в ее душе ответную искру. Единственное, от чего Рэчел получала истинное наслаждение, была ее работа. Этим она и держалась, этим жила. Она давала бесплатные консультации, проводила психотерапевтические сеансы с наркоманами и алкоголиками, с заключенными, отпущенными под честное слово, с умственно отсталыми детьми. Во время Октябрьской войны 1973 года она работала дополнительную смену в нью-йоркской больнице «Маунт Синай», чтобы штатный врач с большим, чем у нее, опытом полевой хирургии мог поехать в Израиль.
Что касается внешности, тут она довольно быстро нашла свой стиль. По субботам она заходила в самые дорогие магазины Нью-Йорка — «Блумингдейл», «Бонуит и Теллер», «Лорд и Тейлор», «Сакс». Одеваясь там, она могла бы выглядеть как типичная еврейская дама средних лет, привыкшая носить дорогие, но чуть вышедшие из моды вещи. Однако это впечатление разбивалось некоторыми необычными деталями, штрихами, характерными скорее дня уличного мальчишки. Какое-то время она была похожа на женщину, скрывающую свои «за тридцать» с помощью одежды и косметики, позаимствованных у дочери. Потом она решила наплевать на все эти ухищрения и стала носить спокойные деловые костюмы, просто потому, что так можно было не думать о том, что на ней надето. Рабочий день все удлинялся, квартира становилась все чище и стерильнее. Она платила ни с чем не сообразную сумму уборщице, которая помнила, что, где и как лежало, и не забывала класть это все на место.
А теперь по квартире расхаживал Кабаков, заглядывал в книжные шкафы, рассматривал книги, жуя колбасу. Казалось, ему доставляет колоссальное удовольствие рассматривать вещи в ее доме и не класть их обратно, туда, откуда он их взял. Он ходил босиком и в расстегнутой пижамной куртке. Рэчел старалась на него не смотреть.
О сотрясении мозга она больше не беспокоилась. А он как будто и вовсе о нем не думал. Приступы головокружения становились все реже, а затем исчезли совсем. И тут их отношения приняли иной характер. Установленный ею безличный стиль «я — врач, вы — пациент» стал понемногу таять.
Для Кабакова присутствие Рэчел оказалось не только полезным, но и стимулирующим. Разговаривая с ней, он испытывал приятную потребность думать. Он обнаружил, что говорит ей о вещах и чувствах, которых раньше не осознавал, даже не подозревал, что знает о них и способен чувствовать такое. Ему нравилось смотреть на нее. Она была длинноногой и угловатой, и красота ее не зависела от возраста. Кабаков решил рассказать ей о своем задании, и так как она ему нравилась, это оказалось трудным делом. Долгие годы он заставлял себя говорить как можно меньше, понимая, что неравнодушен к женским чарам и что неизбежное при его профессии одиночество побуждает его говорить о своих проблемах. Рэчел пришла к нему на помощь, когда помощь была необходима, не задавая лишних вопросов. Теперь она оказалась связанной с ним, и ей могла грозить опасность. У Кабакова не было сомнений насчет того, зачем убийца отправилась в радиологический кабинет.
И все же не чувство справедливости двигало им, когда он решил все рассказать ей, не понимание того, что у нее есть это право — знать. Его соображения были гораздо более прагматическими. Рэчел обладала первоклассным интеллектом, и Кабаков хотел его использовать. Вполне возможно, что одним из создателей этого заговора был Абу Али — профессиональный психолог. А Рэчел была психиатром. Среди террористов была женщина. Рэчел тоже была женщиной. Ее знание нюансов и тонкостей поведения, а также то, что при всем этом она была человеком американской культуры, могли обострить ее интуицию и помочь глубже проникнуть в замысел террористов. Кабаков полагал, что сам он может думать, как думал бы араб. Но способен ли он мыслить, как мыслит американец? И возможно ли вообще мыслить по-американски? Кабаков находил, что американцы непоследовательны. Наверное, когда американцы поживут в своей стране подольше, они выработают свой собственный образ мыслей.
Сидя у сияющего солнцем окна, он объяснял Рэчел положение дел, а она перевязывала ему обожженную ногу. Он начал с того, что одна из ячеек «Черного сентября» скрывается где-то здесь, на северо-востоке страны, готовясь нанести удар с помощью большого количества взрывчатки, чуть ли не в полтонны весом, может, и больше. Он объяснил, почему с точки зрения Израиля совершенно необходимо остановить террористов, а затем поспешно добавил и целый ряд доводов гуманистического характера. Рэчел закончила перевязку и сидела, скрестив ноги, на коврике на полу, внимательно слушая Кабакова. Иногда она поднимала голову, чтобы взглянуть на него и задать вопрос. Все остальное время он видел лишь ее склоненную голову и прямой пробор, разделявший пышные волосы. Интересно, как она все это воспринимает? Он не мог отгадать, что она думает теперь, после того как увидела, что смертельная борьба переместилась с Ближнего Востока к ней на родину, всегда казавшуюся таким спокойным и безопасным местом.
А на самом деле Рэчел занимало сейчас совсем другое. Она почувствовала, что с души у нее свалился камень: теперь она знала, что с Кабаковым и что такое Кабаков. Ей всегда хотелось узнать, что произошло на самом деле. Кто что сделал. Кто что сказал. Особенно — перед взрывом в доме Музи. Она была рада убедиться, что Кабаков отвечает на ее вопросы не задумываясь и вполне последовательно. Когда в больнице врач задавал ему вопросы о том, что он помнит о самых недавних событиях, ответы его были расплывчатыми и нечеткими. Рэчел не могла быть уверена, сознательно ли он так отвечает или это результат черепной травмы. Она затруднялась в определении характера этой травмы, потому что не хотела расспрашивать Кабакова о специфике его работы. Теперь же ее точно рассчитанные вопросы служили сразу двум целям. Ей нужна была эта информация, чтобы помочь ему, и, кроме того, она могла оценить его эмоциональные реакции. Она проверяла, не провоцируют ли ее вопросы раздражение, характерное для амнестического синдрома Корсакова,[35] часто проявляющегося как результат контузии.
Довольная его терпеливостью, радуясь четкости и ясности его речи, она могла сконцентрировать свое внимание на сути предложенной ей информации. Когда Кабаков закончил повествование, он стал не просто пациентом, а она была уже не только врач: она больше походила на соратницу, партнера в жизненно важном деле. Кабаков подвел итог, задав ей вопросы, мучившие его самого:
— Кто этот американец? Где нанесут удар террористы?
Когда он замолк, им овладело странное чувство: он стеснялся ее, как будто бы позволил себе расплакаться в ее присутствии.
— Сколько лет было Музи? — спокойно спросила она.
— Пятьдесят шесть.
— И последние его слова были: «Сначала ко мне обратился американец»?
— Так он сказал. — Кабакову было не ясно, куда она клонит. И хватит разговоров, думал он, они уже и так слишком затянулись.
— Хотите услышать мое мнение?
Он кивнул.
— Я думаю, весьма возможно, что этот ваш американец — мужчина, белый, несемитского типа, возраст — около тридцати.
— Откуда вы знаете?
— Я не знаю, я предполагаю. Ведь Музи был уже не молод. Я описала образ человека, которого многие люди в возрасте Музи назвали бы американцем. Скорее всего, если бы этот американец был черным, Музи упомянул бы об этом, использовал какое-нибудь из определений расовой принадлежности. Вы все время говорили по-английски?