Лейденская красавица - Генри Хаггард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Передай, что я не могу прийти, - сказал он, вынимая ключ.
- Слушаю, - отвечал Мартин, - отчего не можете прийти?
- Потому что пишу.
- Что пишете? - допрашивал Мартин.
- Сонет.
- Что такое сонет? - наивно спросил Мартин.
- Невежда-клоун! - проворчал Адриан и вдруг, вдохновившись, объявил: - Я покажу тебе, что такое сонет, я прочту тебе его. Войди и запри дверь.
Мартин повиновался и был награжден чтением сонета, из которого не понял ничего, кроме имени дамы - Изабеллы д'Ованда. Но Мартин не был лишен ехидства.
- Великолепно! - проговорил он. - Великолепно! Ну-ка, прочтите еще раз, мейнгерр.
Адриан с удовольствием исполнил его желание, помня рассказ о том, как песни Орфея очаровывали даже зверей…
- А, так это любовное письмо? - догадался наконец Мартин. - Письмо к черноглазой красавице-маркизе, которая, я видел, смотрела на вас?
- Нет, не совсем так, - отвечал Адриан, очень довольный, хотя и не мог припомнить, когда красавица-маркиза удостоила его благосклонного взгляда. - Пожалуй, можно назвать и так: идеализированное любовное послание, послание, в котором страстное и нежное поклонение окутано покрывалом стихов.
- Точно так… Вы хотите послать ей его?
- Как ты думаешь, она не обидится? - спросил Адриан.
- Обидится! - сказал Мартин. - Если обидится, то, значит, я не знаю женщин! (Он и в самом деле не знал их). Нет, ей будет очень приятно, она будет перечитывать ваше письмо, выучит его наизусть, положит его себе под подушку и, думаю, пригласит вас к себе. Ну, мне пора, благодарю вас за чудное письмо в стихах, герр Адриан.
- Правда, как обманчива бывает иногда наружность, - рассуждал Адриан, когда дверь затворилась. - Я всегда смотрел на Мартина как на грубую, глупую скотину, а между тем в груди его, при всем его невежестве, тлеет священная искра. - И он решил, что при первом удобном случае прочтет Мартину еще несколько своих произведений.
Если бы Адриан только мог быть свидетелем сцены, происходившей в это время на заводе! Отдав ключ от кассы, Мартин отыскал Фоя и рассказал ему все происшедшее. Мало того, коварный предатель передал ему черновик сонета, поднятый им с полу, и Фой, в кожаном фартуке, сидя на краю формы, прочел его.
- Я посоветовал ему послать его, - продолжал Мартин, - и, клянусь святым Петром, я думаю, он это сделал; и не будь я Красный Мартин, если после этого дон Диас не станет преследовать его с пистолетом в одной руке и стилетом в другой.
- Вероятно, так и будет, - захлебываясь от смеха и болтая в воздухе ногами от удовольствия, подтвердил Фой. - Старика называют «ревнивой обезьяной». Он, вероятно, распечатывает все письма своей супруги.
Таким образом, поэтические старания сентиментально-возвышенно чувствовавшего Адриана вызвали только насмешку со стороны прозаического, практического Фоя.
Между тем Адриан, почувствовал необходимость в свежем воздухе после своих поэтических упражнений, снял своего кречета с нашеста - он был любитель соколиной охоты - и, взяв его на руку, отправился поискать дичи в болотах за городом.
Не пройдя и до половины улицы, он уже забыл и Изабеллу, и сонет. Это был странный характер, не исчерпывающийся исключительно сентиментальностью - порождением праздных часов и тщеславия. В настоящее время его назвали бы фатом. Обладая способностью своего отца Монтальво красиво выражаться, он не унаследовал вместе с тем его юмора. Как упомянул Мартин, кровь отца преобладала в нем: он был испанцем и по наружности, и по духу.
Например, внезапные необузданные вспышки страсти, которым он был подвержен, представляли чисто испанскую черту, в этом отношении в нем не было ни капли нидерландской флегматичности и терпения. И именно эта черта его характера больше, чем его взгляды и стремления, делала его опасным, так как, несмотря на то, что в сердце он часто имел хорошие намерения, последние сплошь и рядом уничтожались внезапным порывом ярости.
Со своего рождения Адриан редко встречался с испанцами, и влияние, под которым он вырос, особенно со стороны матери - существа, более всех на свете любимого им, - было антииспанское, а между тем, будь он гидальго, выросший при дворе в Эскуриале, он не мог бы быть более чистым испанцем. Он вырос в республиканской атмосфере, а между тем в нем не было привязанности к свободе, воодушевлявшей нидерландцев. Непреклонная независимость голландцев, их всегдашнее критическое отношение к королевской власти и издаваемым ею законам, их неслыханное притязание, что не одни только высокопоставленные лица, в жилах которых течет голубая кровь, но вообще, все усердно работающие граждане имеют право на все, что есть хорошего на свете, - все это было несимпатично Адриану. Точно так же с детства он был членом диссидентской Церкви - принадлежал к исповедникам новой религии, в душе же он отвергал эту веру с ее скромными проповедниками и пастырями, с ее простым богослужением, с ее длинными, серьезными молитвами, приносимыми Всемогущему в полумраке подвала или на сеновале коровника.
Подобно большинству политичных нидерландцев, Адриан время от времени появлялся на католическом богослужении, и он не тяготился этими посещениями: пышность обрядов и церемоний, торжественность обеда среди облаков фимиама, звук органа и чудное пение скрытого хора - все это находило отголосок в его груди, часто вызывало слезы на глазах. Само учение католической Церкви было ему симпатично, и он понимал, что оно приносит радость и успокоение. Здесь можно было найти прощение грехов, и не там, далеко на небе, но здесь, близко, на земле - прощение для всякого, кто преклонял голову и платил пеню. Это учение давало ему массу готовых доказательств, что после смерти, которой он боялся, его душа, как бы она ни была отягощена грехами, не попадет в когти сатаны. Не была ли это более практичная и удобная вера, чем вера этих громогласных, грубых лютеран, среди которых он жил, - людей, предпочитавших отбросить эту готовую броню и искать защиты за щитом, скованным их собственной верой и молитвами, и ради этого подавлявших свои дурные наклонности и желания.
Таковы были тайные мысли Адриана, но до сих пор он никогда не действовал согласно им, хотя ему хотелось бы этого, но он боялся разрыва со всеми окружающими его. И как он ненавидел их всех! Ему стыдно было жить, ничего не делая, среди вечно занятого народа, поэтому он служил счетоводом у отчима, кое-как вел книги литейного завода и писал письма иногородним заказчикам, так как обладал способностью придавать округленную форму сырому материалу. Но эти занятия надоели ему: в нем жило присущее всем испанцам презрение к торговле и отвращение от нее. В душе он признавал единственное занятие, достойное человека, - выгодную войну с врагами, которых стоит грабить, - войну, подобную той, какую Кортес и Писарро вели с несчастными индейцами Нового Света.