История русской революции. Том II, часть 1 - Лев Троцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Советский режим допускает очень значительную независимость власти по отношению к пролетариату и крестьянству, следовательно, и «посредничество» между ними, поскольку интересы их, хотя и порождают трения и конфликты, не являются, однако, непримиримыми в своей основе. Но нелегко было бы найти «беспристрастного» третейского судью между советским государством и буржуазным, по крайней мере в сфере основных интересов обеих сторон. Примкнуть к Лиге наций препятствуют Советскому Союзу на интернациональной арене те самые социальные причины, которые в национальных рамках исключают возможность действительного, а не показного «бесприсграстия» власти в борьбе между буржуазией и пролетариатом.
Не имея сил бонапартизма, керенщина имела все его пороки. Она возвышалась над нацией только для того, чтобы разлагать ее собственным бессилием. Если на словах вожди буржуазии и демократии обещались «слушаться» Керенского, то на деле всемогущий арбитр слушался Милюкова и особенно Бьюкенена. Керенский вел империалистскую войну, охранял помещичью собственность от покушений, откладывал социальные реформы до лучших времен. Если его правительство было слабым, то это по той же причине, по которой буржуазия вовсе не могла поставить у власти своих людей. Однако при всем ничтожестве «правительства спасения» его консервативно-капиталистический характер явно возрастал вместе с ростом его «независимости».
Понимание того, что режим Керенского есть неизбежная для данного периода форма буржуазного господства, не исключало со стороны буржуазных политиков ни крайнего недовольства Керенским, ни подготовки к тому, чтобы как можно скорее освободиться от него. В среде имущих классов не было разногласий насчет того, что национальному арбитру, выдвинутому мелкобуржуазной демократией, необходимо противопоставлять фигуру из своей собственной среды. Почему именно Корнилова? Кандидат в Бонапарты должен был соответствовать характеру русской буржуазии, запоздалой, оторванной от народа, упадочной, бездарной. В армии, знавшей почти одни унизительные поражения, нелегко было найти популярного генерала. Корнилов оказался выдвинут путем исключения остальных кандидатов, еще менее пригодных.
Ни серьезно объединиться в коалиции, ни сойтись на одном кандидате в спасители соглашатели с либералами, таким образом, не могли: им мешали неразрешенные задачи революции. Либералы не доверяли демократам. Демократы не доверяли либералам. Керенский, правда, широко раскрывал объятия буржуазии; но Корнилов давал недвусмысленно понять, что при первой возможности свернет демократии шейные позвонки. Неотвратимо вытекая из предшествовавшего развития, столкновение Корнилова и Керенского являлось переводом противоречий двоевластия на взрывчатый язык личных честолюбии.
Как в среде петроградского пролетариата и гарнизона образовался к началу июля нетерпеливый фланг, недовольный слишком осторожной политикой большевиков, так в среде имущих классов накопилось к началу августа нетерпеливое отношение к выжидательной политике кадетского руководства. Это настроение выражалось, например, на кадетском съезде, где раздавались требования свергнуть Керенского. Еще резче политическое нетерпение проявлялось вне рамок кадетской партии, в военных штабах, где жили в постоянном страхе пред солдатами, в банках, где утопали в волнах инфляции, в поместьях, где над дворянскими головами загорались кровли. «Да здравствует Корнилов!» стало лозунгом надежды, отчаяния, жажды мести.
Соглашаясь во всем с программой Корнилова, Керенский спорил относительно сроков: «нельзя все сразу». Признавая необходимость отделаться от Керенского, Милюков возражал нетерпеливым: «сейчас еще, пожалуй, рано». Как из порыва петроградских масс выросло полувосстание в июле, так из нетерпения собственников выросло корниловское восстание в августе. И как большевики увидели себя вынужденными стать на почву вооруженной демонстрации, чтобы обеспечить, если возможно, ее успех и во всяком случае оградить ее от разгрома, так кадеты оказались вынуждены с теми же самыми целями стать на почву корниловского восстания. В этих пределах наблюдается удивительная симметрия. Но в рамках этой симметрии – полная противоположность целей, методов и – результатов. Она раскроется перед нами полностью в ходе событий.
ГОСУДАРСТВЕННОЕ СОВЕЩАНИЕ В МОСКВЕ
Если символ есть концентрированный образ, то революция – самая великая мастерица символов, ибо все явления и отношения она преподносит в концентрированном виде. Дело только в том, что символика революции слишком грандиозна и плохо вмещается в рамки индивидуального творчества. Оттого так бедно художественное воспроизведение наиболее массивных драм человечества.
Московское Государственное совещание закончилось заранее обеспеченным провалом. Оно ничего не создало, ничего не разрешило. Зато оно оставило историку неоценимый, хотя и негативный отпечаток революции, на котором свет выглядит тенью, слабость пародирует как сила, жадность – как бескорыстие, вероломство – как высшая доблесть. Самая могущественная партия революции, которая уже через десять недель должна была прийти к власти, оказалась оставлена за порогом совещания как не заслуживающая внимания величина. Зато всерьез принималась никому не ведомая «партия эволюционного социализма». Керенский выступал как воплощение силы и воли. О коалиции, целиком исчерпанной в прошлом, говорили как о спасительном средстве будущего. Ненавидимый солдатскими миллионами Корнилов приветствовался как излюбленный вождь армии и народа. Монархисты и черносотенцы расписывались в любви к Учредительному собранию. Все те, которым предстояло вскоре сойти с политической арены, как бы условились в последний раз разыграть свои лучшие роли на театральных подмостках. Они изо всех сил порывались сказать: вот чем мы хотели бы быть, вот чем мы могли бы быть, если бы нам не мешали. Но им мешали: рабочие, солдаты, крестьяне, угнетенные национальности. Десятки миллионов «восставших рабов» не давали им проявить свою верность революции. В Москве, где они искали убежища, их преследовала по пятам стачка. Гонимые «темнотой», «невежеством», «демагогией», две с половиной тысячи человек, наполнявших театр, молчаливо обязались друг перед другом не нарушать сценической иллюзии. О стачке не было речи. Большевиков старались не называть по имени. Плеханов лишь вскользь упомянул «печальной памяти Ленина», точно речь шла об окончательно ликвидированном противнике. Характер негатива был таким образом выдержан до конца: в царстве полузагробных теней, выдававших себя за «живые силы страны», подлинно народный вождь не мог фигурировать иначе как в качестве политического покойника.
«Блестящий зрительный зал, – пишет Суханов, – довольно резко разделялся на две половины: направо располагалась буржуазия, а налево – демократия. Направо, в партере и в ложах, видно было немало генеральских мундиров, а налево – прапорщиков и нижних чинов. Против сцены, в бывшей царской ложе, разместились высшие дипломатические представители союзных и дружественных держав… Наша группа, крайняя левая, занимала небольшой уголок партера». Крайней левой, за отсутствием большевиков, оказались единомышленники Мартова.
В четвертом часу на открытой сцене появился Керенский в сопровождении двух молодых офицеров, армейца и моряка. Знаменуя могущество революционной власти, они все время стояли как вкопанные за спиною председателя. Чтобы не раздражать правых именем республики, так было сговорено заранее, Керенский приветствовал «представителей земли русской» от имени правительства «государства российского». «Основным тоном речи, – пишет либеральный историк, – вместо тона достоинства и уверенности, под влиянием последних дней… оказался тон плохо скрытого страха, который оратор как бы хотел подавить в самом себе повышенными тонами угрозы». Не называя прямо большевиков, Керенский начал, однако, с устрашения по их адресу: новые попытки посягнуть на власть «будут прекращены железом и кровью». В бурных аплодисментах слились оба крыла совещания. Дополнительная угроза по адресу еще не прибывшего Корнилова: «Какие бы и кто бы мне ультиматумы ни предъявлял, я сумею подчинить его воле верховной власти и мне, верховному главе ее», – хотя и вызвала восторженные аплодисменты, но уже только со стороны левой половины совещания. Керенский снова и снова возвращается к себе как «верховному главе»: он нуждается в этом напоминании. «Вам здесь, приехавшим с фронта, вам говорю я, ваш военный министр и ваш верховный вождь… нет воли и власти в армии выше воли и власти Временного правительства». Демократия в восторге от этих холостых выстрелов угрозы, ибо верит, что таким образом избегнута будет необходимость прибегнуть к свинцу.
«Все лучшие силы народа и армии, – уверяет глава правительства, – торжество русской революции связывали с торжеством нашим на фронте. Но надежды наши были растоптаны, и вера наша была оплевана». Таков лирический итог июньского наступления. Он, Керенский, собирается во всяком случае воевать до победы. По поводу опасности мира за счет интересов России – этот путь намечало мирное предложение папы от 4 августа – Керенский воздает хвалу благородной верности союзников. «И я от имени великого народа русского скажу только одно: другого мы не ожидали и ожидать не могли». Овация по адресу ложи союзных дипломатов поднимает на ноги всех, кроме некоторых интернационалистов и тех единичных большевиков, которые прошли от профессиональных союзов. Из ложи офицеров раздается окрик: «Мартов, встать!» У Мартова, к чести его, хватило твердости не стать на колени перед бескорыстием Антанты.