Ярошенко - Владимир Порудоминский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взгляд у Толстого на ярошенковском портрете не потухший, не иронический — наоборот, скорбный. Но этот невеселый, задумавшийся над жизненными невзгодами старик — Лев Николаевич Толстой.
В позе есть общее с портретом Крамского (она почти зеркально повторена), но при этом поза Толстого на ярошенковском портрете несколько напряжена, «не устроена», неуютна. Взгляд, устремленный прямо на зрителя, блуза, кресло напоминают широко известные портреты Крамского и Репина. Зрители, рецензенты, увидя ярошенковский портрет, тотчас принимались сравнивать, сопоставлять, противопоставлять; но само сопоставление, противопоставление подтверждает, подчеркивает — Толстой.
«Как труден горний путь». Владимир Соловьев
Портрет Толстого, предназначенный в дар Третьяковской галерее, оказался причиной размолвки Ярошенко с Третьяковым.
Третьякову портрет не понравился, и он сообщил об этом художнику с обычной, не сдобренной любезностями откровенностью: «Вы даете портрет Л. Н. Толстого в дар галерее, как было обещано, и я Вам глубоко благодарен, но портрет этот меня не удовлетворяет; я при первом свидании с ним у Вас заметил о позе, показавшейся мне натянутою, но потом каждый раз, когда я видел вновь портрет, — находил его менее и менее удовлетворяющим меня; посему нет ли возможности вместо него дать портрет В. С. Соловьева? Это меня очень обрадовало бы, т. к. и портрет превосходный, и личность очень интересная и крупная».
Ярошенко, наверно, обидела третьяковская оценка портрета, огорчила непременно, самолюбие его было уязвлено, странная же просьба собирателя, отказавшегося от дара, — заменить подношение, которое ему не по душе, другим, более для него привлекательным, Ярошенко возмутила. О чем он в свою очередь сообщил Третьякову с обычной, не сдобренной любезностями откровенностью: «Я исполнил данное Вам давно обещание написать портрет Л. Н. Толстого. Хорошо я написал этот портрет или худо — не мне судить; во всяком случае, я не мог иметь намерения исполнить его плохо и могу только пожалеть, что Вас моя работа не удовлетворяет. Что же касается Вашего предложения, то я был им крайне озадачен и до сих пор не могу понять, что общего может быть между правом получить портрет Л. Н. Толстого и правом выбрать любую вещь, какая Вам понравится. Первое право я мог Вам дать тем охотнее, что написать Льва Николаевича я сам очень желал, тогда как второе я никогда и ни при каких условиях никому дать не мог и не дам».
Конечно, в письме Третьякова портреты соседствуют случайно, внутренней связи между ними для Третьякова нет; оба портрета были показаны на Передвижной выставке 1895 года, Ярошенко на выставке был, по существу, представлен лишь этими двумя портретами, ничего другого привлекательного Ярошенко не выставил — Третьяков, отказываясь от изображения одной интересной и крупной личности, просит изображение другой: то, что стояло рядом. Но для Ярошенко почти одновременная работа над обоими портретами, их появление на одной выставке, рядом, наверно, не случайны, для него между портретами, видимо, существует внутренняя связь, соседство внутреннее.
В. А. Прытков, серьезнейший исследователь творчества Ярошенко, называет портрет философа и писателя Владимира Сергеевича Соловьева «бесспорно лучшим портретом Ярошенко 1890-х годов», но сетует, что портрет написан «без ноток критического отношения». «Не будучи религиозным человеком, — объясняет исследователь, — Ярошенко не видел, однако, реакционной сущности взглядов философа-мистика — недаром Соловьев был частым посетителем ярошенковских „суббот“». Но такой подход к оригиналам Ярошенко и других художников прошлого потребовал бы «ноток критического отношения» едва не в каждом созданном ими портрете.
Соловьев для Ярошенко не столько автор философско-религиозных трудов, сколько человек, остро и открыто осуждавший мрачные явления действительности, человек, публично, с профессорской кафедры потребовавший помилования первомартовцев, приговоренных к смерти за убийство Александра Второго, автор письма против травли евреев, которое вместе с ним подписали другие видные представители русской интеллигенции и между ними Лев Толстой, искренний лирический поэт и вместе поэт-сатирик, создатель злых эпиграмм на реакционнейших представителей власти — их, а не революционеров, не студентов, не инородцев он считал «нашими внутренними общественными врагами».
«Многие догматические взгляды Соловьева окутаны густыми, иной раз почти непроницаемыми метафизическими туманами, — писал Короленко, — но когда он спускался с этих туманных высот, чтобы прилагать те или другие основные формулы христианства к текущей жизни, он был иной раз великолепен по отчетливой ясности мысли и по умению найти для нее простую и сжатую формулу».
Владимир Соловьев был для современников одним из честнейших людей эпохи, не принимавшим «неправильного» административного, экономического и духовного уклада жизни, вслух негодовавшим и напряженно искавшим путей к новым, совершенным формам человеческого общежития. В философских трудах Соловьева современники вычитывали эти напряженные искания, тревожное биение сердца, боль души. Не случайно сочинения Владимира Соловьева, как и сочинения Льва Толстого, было запрещено читать публично, в частности на заседаниях Общества любителей российской словесности, а на письмо Соловьева о травле его работ и запрещении издавать их Александр Третий наложил резолюцию: «Сочинения его возмутительны и для русских унизительны и обидны».
Нынешний исследователь замечает, что имя Соловьева было «в официальных кругах столь же неприемлемым, как имена Л. Толстого, Чернышевского, Герцена».
Но и Репин ставил рядом имена Чернышевского и Владимира Соловьева, отмечая, конечно, не общность их мировоззрения, но известную общность их судеб: Чернышевский был убит самодержавием, «и Владимиру Соловьеву грозило это погребение заживо, и его частью умертвили»…
Для уяснения отношения Соловьева к художникам и художествам немаловажно знать о его высокой оценке диссертации Чернышевского: Соловьев видел в ней «первый шаг к положительной эстетике» и призывал «отвергнуть фантастическое отчуждение красоты и искусства от общего движения мировой жизни».
Кони писал о необходимости таких людей, как Владимир Соловьев, людей совершенной честности и искренности, мучительных (ради всех) духовных поисков, в эпоху, «когда нравственное содержание жизни умаляется до крайности».
Современники Соловьева неизменно подчеркивали его необычность на фоне обывательской — всех рангов и сословий — «толпы» восьмидесятых — девяностых годов. И дело не в одной лишь странности его поведения и поступков, но в его полнейшей несопоставимости с этой «толпой», непринадлежности к ней. «Фигура казалась силуэтом, до того она была жутко непохожа на окружающее… — рассказывал Александр Блок в статье о Владимире Соловьеве, озаглавленной „Рыцарь-монах“. — Шествие этого человека казалось диким среди кучки обыкновенных людей».
Блок писал о глумлении и ненависти, с которыми среднее петербургское общество «как бы выпирало» Соловьева из жизни, и объяснял причину: «Все непохожее на обыкновенное всегда странно и обидно, а в лучшем случае — отвратительно и страшно».
Репин также вспоминал несовместимость Соловьева с окружающим; в воспоминаниях Репина интересен взгляд художника: «Ему совсем не шло европейское платье; даже длинный черный сюртук… Одеть бы его в хитон первых христиан; нет, еще лучше: магом, астрологом, Фаустом или в профессорскую мантию Эдинбургского университета. Да, костюм среднего интеллигента на В. С. Соловьеве, особенно на улице, производил на меня и после всегда ущемляющее впечатление. Ой, эта темно-серая поношенная крылатка и этот котелок, котелок! На этой дивной голове, так великолепно украшенной красивыми черными, а потом уже с проседью, пышными прядями локонов… И глаза Христа, — где-нибудь на улице Петербурга, чуждые всей сутолоке, — устремленные всегда в бездонное небо и отражающие в себе только бесконечность вселенной… Всякий случайный прохожий, если только нечаянно попадал взглядом на его необыкновенную фигуру с такими одухотворенными глазами, уже не мог оторвать своих глаз и уносился за этим интересным проезжим, и нежитейские думы охватывали его тогда надолго: не раз я был очевидцем такой немой сцены»
Ярошенко передал единственность, непохожесть Соловьева. Он со всеми и сам по себе. Замечателен его взгляд на ярошенковском портрете: сосредоточенный и отстраненный, устремленный куда-то — в себя и в неведомые глубины жизни, духа, истины, лишь одному ему видимой, но, кажется, и ему она не открывается до конца. Во взгляде Владимира Соловьева, писал Блок, «была бездонная синева: полная отрешенность и готовность совершить последний шаг».