Горелый Порох - Петр Сальников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Догадаться было трудно, почему вдруг немцы решили расположить этот лагерь в прифронтовой полосе, не погнали пленных в глубь тыла, а то и в самую Германию? Красноармейцам думалось разное: то ли немцы и в самом деле предчувствовали близость победы над Москвой, а значит — и конец войны; то ли уж так много пленено русских, что их некуда было гнать и нечем кормить. И не было, в конце концов, никакой разницы, где подыхать пленным с голоду и где гибнуть от расправы… Однако в сию минуту никому не хотелось — да и не было таких сил — идти дальше, рискуя на любой версте пасть от изнеможения или от пули конвойного. Потому каждый, кто еще сравнительно стойко держался на ногах, податливо, с какой-то гадливой для себя услужливостью делал то, что приказано делать по устройству лагеря.
Санинструктор Речкин, этот «гут-рус-капрал», как его теперь ехидно величали сами красноармейцы, довольно ловко лавировал между немцами и своими соплеменниками. Для немцев он оказался подходящим в данной ситуации переводчиком, через которого они отдавали приказы и распоряжения по устройству лагерного становища. Кое-как переводя на русский язык эти приказы, Речкин от себя напускал еще больше страстей, чтобы работы действительно шли быстрее, ибо время заметно клонило к вечеру. От себя же для пущей важности привирал, что германские власти обещают: как только будет наведен порядок в лагере, его передадут под наблюдение международного Красного Креста и наступит сносная жизнь «по международному праву». Никто об этом праве и слыхом не слыхивал, но хотелось верить, что так и будет, как обещает Речкин, и тем скорее, как скоро лагерь будет обнесен колючей проволокой и наведен надлежащий санитарный порядок. В заслугу Речкину бойцы ставили и то, что он сумел уговорить немцев позволить прикатить из-под берега армейскую кухню с водой, чтобы хоть малость облегчить существование пленных — цену кипятку знает солдат, хвативший окопного лиха.
Речкин, хотя и представлялся в глазах немцев «рус-капралом», одним из командирских чинов советских пленных, он, однако, и сам не чурался работы, чтобы красноармейцы не косились на него, как на задрыгу, на ублюдка лагерной власти. Притулившись к завалинке дровяного сарая, он рубил на топоре проволоку на двухвершковые кусочки, из которых гнул крепежные скобы. Назар Кондаков накладывал их в каску, словно в туесок, и разносил тем, кто крепил колючую проволоку к деревам. Эту довольно легкую работу Речкин поручил солдату-пограничнику не только из-за сострадания к пожилому и ослабшему человеку, а больше потому, чтобы тот был рядом с ним. После побега Донцова Речкин остался в одиночестве, как и всякий из всей «тыщи» пленных. Ни одного из остатков своей роты, с кем он был пленен в Ясной Поляне, он не нашел в этой «тыще», что его страшно напугало. Видимо, его бывших сослуживцев еще раньше загнали в церковь. И теперь Кондаков для него оказался как бы самым близким человеком. Речкину, должно, было необходимо и покровительствовать рядовому бойцу и одновременно возвышаться над ним. Это усладно тешило его честолюбивую натуру. То он, как бы для виду, при конвойных, покрикивал на Кондакова, как и на других, чтобы ходче шла работа, то вдруг снисходил до панибратства и жалеючи дозволял лишний раз «перекурить». Курева, однако, не имелось, и Назар при таких «перекурах» валился с ног и убито засыпал. Речкину же в эти минуты становилось не по себе — не за тем жалел солдата и давал ему отдых. Старшине хотелось поговорить — не важно о чем, лишь бы не быть одиноким.
— Вот ты, боец Кондаков, — тормошил он полусонного солдата, — отступал от самой границы. А скажи, много ли наших красноармейцев сдаются в плен?
— Сколько сдаются, не считал и не видал — врать не стану, — через силу отвечал Назар. — А чую, что там нашего брата — мильены… В плен ведь, мил-человек, не сдаются, а попадают. Как вот ты да я влопались…
— Ты о миллионах не паникерствуй, боец Кондаков. Наша паника только врагу на руку, — всерьез предупредил Речкин.
— Да на какую мы немцу «на руку»? Ему легче убивать нас, чем в плен брать. Больно, начетисто им и кормить и охранять нашего брата.
Назар судил жестоко и просто:
— Вот нас, бедолаг, тут почитай тыща, а то и боле. По сухарю — тыщу сухарей, а ежели еще по половнику похлебки — море сподобится! А все мильены, какие попали в плен, так и океян выхлебают и саму Германию сожрут с потрохами… Нет, немец, он мудер, сволочь! Вот мы к вечеру сами себя опутаем колючкой — он и посмеется да всех и изморит голодом.
— Не паникуй, Кондаков! А то насчитал: мильены, океяны, — передразнил старшина пограничника. — Верховное командование примет меры и освободит нас — верить надо, а не панику сеять… Вот погляди, Кондаков, с какой верой стояли до конца настоящие защитники, — Речкин показал нарезанные ножом слова на топорище: «Прости. Россия-мать. Не устояли. Политрук Лютов».
Назар вздохнул и ничего не сказал. Речкин принялся скоблить железякой нарезанные слова, чтобы вдруг не дознались немцы и не приняли за большевистскую пропаганду среди пленных.
— Окснись! Што ты сотворяешь, безбожная твоя душа? — вскричал Кондаков, вырывая топор из рук старшины. — Может, это последняя молитва человека. Покаяние! А ты кощунствуешь…
Речкин не понял гнева солдата и, чтобы сгладить возникшую стычку, несуразно заоправдывался:
— Россия, она, конечно, простит, но как бы вообще… А разбираться с живыми — кого прощать, кого карать — будут конкретные люди особых органов. И тут уж никак иначе…
— Уж ежели окруженцев нынче за «своих» не считают, — завздыхал Кондаков, — то нам, побросавшим винтовки и поднявшим руки, знамо дело, повыше счет предъявят.
* * *Речкин, тюкая железякой по топору, рубил проволоку и тревожно поглядывал на бойцов, разматывающих с бобин «колючку». Туда же пялил печальные глаза и пограничник. Не стерпел, сказал:
— В «родную» пеленаемся — не в трофейную!
Санинструктор не сразу понял, о чем речь. Тогда Кондаков ткнул пальцем в печатку на бобине, где тавром чернели слова: «Ст. Тайшет. Пересыльный пункт № 1».
— Сам-то я почитай оттуда, с таежных краев. Дело знамое…
Речкин встрепенулся, будто перед ним явился не военнопленный Кондаков, а зэк — из «врагов народа». Осторожно спросил:
— И по какой же статье пришлось?
— Бог миловал — без «статьи» жизнь прожил. Родился там. Работал. На чугунке путейцем вкалывал. Насмотрелся на «врагов народа» вдосталь — досель в глазах проволока, как вот сейчас, да живые мертвецы на ногах… Никакого счеты им не было — одна половина России загоняла за проволоку вторую свою половину. И никто никого не мирил, ни жалел, ни жаловал.
— Врагов не считают, а…
Санинструктор вовремя осекся, не договорив слова «уничтожают», дабы не травить душу Кондакова. Он уже понял, что набожность старого солдата, его христианские чувства не позволят ему думать иначе, чем он думает и о тех, кто оказался за проволокой в родной российской тайге, и о тех, кто опутывает себя этой же проволокой в неприятельском плену. И там и там русский человек оказался врагом собственного народа. Но Речкин, не давая себе полного отчета, что теперь и он через час-другой окажется за проволокой, все еще представлял себя защитником народа от его же врагов. Временами в нем все еще вскипала обретенная в студенческую пору спесь — ведь он готовился стать юристом-следователем по «противонародным делам». И сейчас, не понять зачем, он с упредительной уловкой и как бы шутя спросил Кондакова:
— Ты что же, выходит, против защитных мер советской власти?
— Каких мер? — теперь уже не понимал солдат Речкина.
— Ну, тайга там, как ты говорил, проволока, сторожевые вышки и все такое…
— Нет, мил человек, не я против власти, а она против меня…
Речкин, поморщившись, возразил:
— Так не могло быть, чтобы власть против тебя пошла. Для этого криминал нужен.
— Чего, чего? — взбудоражило Кондакова непонятное слово, и он, горячась, стал защищаться: — Да никакого криминала у меня сроду не было. Стеганый ватник — всего-то делов. С плеч покойного отца еще. И я лет пять таскал, не снимая. Тряпье одно — заплата на заплате… Его-то я и бросил девке. Бабий этап гнали. Крайней осенью дело было — уже морозец погуливал вовсю, носы мочил да красил. А одна девчушка, годов семнадцати — не боле, в летней кофтенке бежит-трусится — глядеть больно. Титечки руками защитила от холодяки, а сама вот-вот из кофточки выпадет и богу душу отдаст… Ну, не стерпел я, стянул ватник с себя да и ей на плечи. Конвойные поначалу не возражали, даже похваливали: ишь, женишок сыскался! Смеяться-то посмеялись, но из колонны назад не выпустили — до пересылки прогнали вместе с бабами. А там — к следователю на допрос. Поизмывались, конешно, и надо мной и над девкой. Она, оказывается, по шпионской статье шла. Меня тоже всякими «статьями» постращали, однако отпустили — бог миловал. Но не этому обрадовался я, а что ватник мой при ней оставили. Может, выживет и спасется… Вот такая катавасия приключилась, а ты мне: криминал! Шубу какую придумал… За дырявую фуфайку чуть за «колючку» не угодил — вот она родная-то власть какая!